Дом, в котором жил Сапейко, совсем неподалеку был от депо, какой-то старинный, из красного кирпича дом. Станик воображал, уже взбираясь по стертым ступеням грязно-серого цвета, что окажется в какой-нибудь тесной комнатке с маленьким окном в необычайно толстой стене.
И частично его предположения подтвердились: стены дома были столь толсты, что окна представлялись нишами, глубокими остекленными нишами. Но зато так много окон оказалось в огромной комнате, похожей на публичную библиотеку, сплошь уставленной открытыми стеллажами, так светло было в этой громадной комнате, так пахло книгами, переплетами книг, что Станик обрадовался этому дому, и ему даже захотелось здесь пожить.
Он все еще переминался с ноги на ногу, все мял в руках форменную фуражку из черного сукна, очарованный неожиданным уютом чужого дома. А уж на голоса вышла из внутренней двери, тоже уставленной с одной стороны книгами на самодельных полочках, девушка с мечтательными и, наверно, близорукими глазами, улыбнулась всем, а потом взглянула на него, Станика, и сделалась строгой. И Станик ответил смелым и, как ему показалось, вызывающим взглядом, отчего девушка тотчас исчезла за дверью, замаскированной под стеллажи.
«Дочка! — сказал он себе и тут же, увидев перед собой молодого человека, Сапейко, такого же тридцатилетнего, как и Кулижонок, поправился: — Да нет же! Сестра. Младшая сестра. И похожа, похожа!»
А что же старые приятели путейцы? Не успели сесть за стол, не успели выпить по чашке дымящегося кофе, который принесла, опять появившись из потайной двери, эта молчаливая девушка Зина, и в самом деле оказавшаяся сестрой Сапейко, как тут же они, приятели путейцы, словно оказались там, на перегоне, где на повороте так различим был черный дым из буксы, красный огонь из буксы!
Станик даже вздрогнул: как будто и впрямь все начинается сначала, и никакого рейса еще не было, еще только предстоял, и такие знакомые, памятные слова: «Гдзе твой потёнг, хлопец?»
А Борис Куприянович говорил, вдруг суровея:
— А, вспомнил! Да, Станик, когда ты мне сказал о том, что всюду рельсы, всюду железная дорога, я подумал: какой из тебя путеец? Ведь каждый путеец только и бредит дальними, многосуточными рейсами. А ты! Все во мне тут перевернулось. — Борис Куприянович положил себе на сердце ладонь. — И думаю с такой жалостью: ну какой же из него путеец? Собирается в институт, думаю. Это хорошо, но… ведь для него всюду только железная дорога, а не чудесная перемена мест. Да, чудесная перемена мест! — повторил он, с наслаждением вслушиваясь в свои же слова.
— Я вас обидел, Борис Куприянович, я сразу это понял. Но я этого не хотел. Я хотел по-другому выразиться, а вы меня не поняли, — повинился Станик теперь и тотчас же почувствовал какую-то неискренность в том, что говорил.
И он задумался на мгновение, ощущая, как краснеет. Нет, он оправдывался с убежденностью, винился чистосердечно, но ведь если судить справедливо, то разве с особенной приподнятостью готовился он в первый рейс, разве мечтал о каких-то дальних, на несколько суток, дорогах? Наоборот. Накануне он лишь и твердил себе, что уже стал железнодорожником. И уже думал о том времени, когда можно распрощаться с железной дорогой, пойти в институт. Лишь бы отработать на железной дороге положенный срок. А получилось так, что уже нынче утром овладело им волнение. И, как это ни странно, нисколько не улеглось и сейчас, когда позади проклятый перегон, позади рейс, когда сидят мужчины, дуют кофе и так ладно разговаривают.
Горели у Станика щеки, горели уши, было желание выскочить из-за стола, ополоснуть лицо холодной водой и невозмутимым вернуться к столу, отблескивающему темным лаком. Но он усидел на месте, лишь склонился еще ниже, отхлебывая кофе. Пускай путейцы думают, что это от кофе так ударила в лицо краска.
— Ну, а на перегоне я узнал, что Станик на вид равнодушный, а на самом деле… Станик живо спохватился! — не скупился на похвалу Борис Куприянович, наверняка счастливый в эти мгновения. — А знаешь, Станик, получается, что твой первый самостоятельный рейс — твое первое крещение.
— Ах, первый самостоятельный рейс? — спросил Сапейко и поднял над столом фарфоровую чашечку размером с наперсток, ну чуть побольше наперстка, но все же какую-то игрушечную. — Тогда поздравляю! И вообще… гони свой поезд, Стасик! — словно напутствовал Сапейко; взгляд у Сапейко моментально стал отрешенным, будто человек задумался об очень грустном.
И Станик вспомнил с болью: «Ах да, очки, контора, и прощай, локомотив…»
— Да, тот перегон, тот перегон! — все не унимался Борис Куприянович. — А знаете, за всю мою жизнь это всего второй случай. А первый был лет восемь назад, когда я только перешел из помощников в машинисты. Саморасцеп произошел!..
— На полном ходу? — деловито прервал Сапейко. — И не сразу узнал? Да, это ведь ничуть не страшно звучит: саморасцеп. А на деле — обрыв состава, половина состава с локомотивом уносится прочь, другая половина остается сама по себе. Хорошо, если вовремя охрана поезда спохватится!