В вечернее небо, наполненное звоном комаров, поднимались белесые кусты дыма. Красноватые отблески закатного солнца ложились на кривое лезвие речки Сангур. Стадо коров прошло мимо юрт, пронося запах пота, шерсти, молока. Животные, сыто отдуваясь, спустились к воде, долго пили.
Когда поднимали головы, с мокрых губ падали розоватые капли. Дойщики с кожаными ведрами потянулись к стаду, негромко переговариваясь. Оэлун сидела на плоском камне, хранящем дневное тепло. Большеголовый Джучи, нетвердо держась на толстых ногах, словно бы нитками перехваченных в щиколотках, деловито искал что-то в траве. Хоахчин стояла над ним, отгоняя ковыльной метелкой комаров.
— Цзяо шэммо минцзя?[44] — Хоахчин наклонилась над мальчиком.
Он, занятый поисками, раздвигал траву, подымал и бросал камешки.
Хоахчин легонько шлепнула его метелкой по спине.
— Цзяо шэммо минцзя?
— Воды минцзя Джучи[45], — торопливо сказал мальчик.
— Хоахчин, не забивай голову ребенку своими цза-минцза! Все равно ничего не поймет.
— Он понимает… — тихо сказала Хоахчин, отошла в сторону, села на траву, спиной к Оэлун и Джучи.
Поредевшие ее волосы были связаны на затылке в узел. Узкая спина сгорбилась. Стареет бедная Хоахчин. Сколько всего вынесли с ней вдвоем!
Работящая, бодрая, она всегда была для Оэлун и сестрой, и подругой.
Нянчила детей, копала коренья, из старья-рванья умела выкроить одежонку.
— Хоахчин…
Она повернула голову. В острых углах глаз блестели слезы.
— Ты обиделась? Ну что ты, Хоахчин, как можно! Говори с Джучи на каком хочешь языке…
— Спасибо, фуджин. Я не обижаюсь. Многие слова моего языка забыла. И Хо вспомнила. Пропал где-то мой брат, совсем пропал. Ой-е, к чему моя такая жизнь?
— Ну, Хоахчин, зачем говоришь такое? Жив, наверное, Хо. Очень уж далеко земля твоих предков…
— Ой-е, далеко… Весной птицы летят с той стороны, осенью летят в ту сторону. Люди — ни туда ни сюда…
Оэлун почувствовала себя виноватой перед Хоахчин. У нее самой есть дети, внук, а что у Хоахчин? Ничего. Ни одного родного человека.
— Садись сюда, Хоахчин. — Оэлун пододвинулась, уступая ей место на камне.
Хоахчин села, утерла слезы ладонью.
— Помнишь, Хоахчин…
Оэлун не досказала. От юрт к ним направлялись вдовы отца Сача-беки.
Старшая, Ковачин-хатун, широкоскулая, морщинистая, сильно прихрамывала на обе ноги, шла вперевалку, будто утка, и опиралась на толстую палку; младшая, Эбегай-хатун, — мать Сача-беки и Тайчу, полная, с обрюзглым лицом, поддерживала Ковачин-хатун под руку. Оэлун не любила этих женщин.
Старые бездельницы были только тем и заняты, что ходили по куреню, всех поучая. Они знали все обо всех. Злой дух принес их сюда. Не иначе.
Женщины остановились около Джучи. Эбегай-хатун поманила его к себе, играя пухлыми пальцами, сюсюкая. Джучи увернулся, шлепнулся, на четвереньках добрался к Оэлун, спрятал лицо в подоле халата.
— Пугливый, как ягненок! Не в отца, совсем не в отца. — Жидкие щеки Эбегай-хатун затряслись от смеха.
— Тебе-то откуда знать, каким был в ту пору его отец? — спросила Оэлун.
— И верно. Каким был его отец, я совсем не знаю, — миролюбиво согласилась Эбегай.
— Не знаешь — зачем тебе говорить об этом? — спросила Хоахчин. — Ты фуджин!
Ковачин-хатун стукнула ее по спине палкой.
— Как смеешь сидеть рядом с хатун? Кто позволил тебе открывать рот?
Хоахчин молча поднялась и ушла в юрту. Оэлун, бледная от негодования, тоже хотела было уйти, но подумала, что это будет очень похоже на бегство, и осталась. Ковачин-хатун, охая, села на камень, уперла закругленный конец палки в острый, с обвислой кожей подбородок, проворчала:
— Все перевернулось. Где была голова, там ноги.
— Сами все и переворачиваем! — подхватила Эбегай.
— Сами, сами… То ли еще будет. Что можно хорошего ждать, если младшие правят старшими…
— Ты о моем Тэмуджине? — спросила Оэлун.
— И о Тэмуджине тоже. Ну кто твой сын, чтобы править нашим Сача-беки?
— Моими Сача-беки и Тайчу, — поправила ее Эбегай.
— Твоими. Но я старшая жена их отца. Мы, благодарение вечному небу, пока что живем по старым обычаям, с людьми низкородными и безродными дружбу не ведем, род нашего мужа и наших детей не позорим. — Узкие глаза Ковачин-хатун скосила на Оэлун.
— Не опозорить свой род еще не значит его прославить.
— Да уж у вас славы занимать не станем, — скрипела въедливая Ковачин.
— Наши дети не на черемше росли, и мяса ели досыта, и молоко пили.
— Не на пользу, видно, пошло молоко и мясо, если старшим над собой поставили Тэмуджина, выросшего на черемше да на кореньях, — сказала Оэлун.
Эти нападки ее мало задевали. Пусть завидуют ей эти вздорные женщины — что им остается делать? Жизнь прожили — сытно ели, мягко спали, а что нажили? Ни умудренности, которая приходит с возрастом, ни доброты сердца, которую рождают муки и страдания, — ничего нет. А мнят себя лучше всех. Ну и пусть… У них — прошлое, у ее детей — будущее.
— Ты высоко не возносись, — сказала Эбегай. — Твой Тэмуджин стоит на наших плечах. Вот скинут, опять черемшой питаться будете.
— Кто же его скинет? — насторожилась Оэлун.