Отделенный не только от всего мира, но даже от всего, что происходило в каменном гробу, называемом Петропавловской крепостью, сырой и беззвучной своей одиночкой, Павел тогда не знал всей изощренности сыска этого "высочайше учрежденного Комитета". В "Записках" декабрист А.В. Поджио пытается, как и многие его товарищи, найти объяснение успешному дознанию Следственной комиссии: "Каким образом пояснить эти признания, эту чисто русскую откровенность, не допускающую коварной, вероломной цели в допросителях? Как объяснить, что люди чистейших чувств и правил, связанные родством, дружбой и всеми почитаемыми узами, могли перейти к сознанию на погибель всех других? Каким образом совершился этот резкий переход в уме, сердце этих людей, способных на все благородное, великодушное? Какие тут затронуты были пружины, какие были пущены средства, чтобы достигнуть искомой цели: разъединить это целое, так крепко связанное, и разбить его на враждующие друг другу части? Употреблялись пытки, угрозы, увещания, обещания и поддельные, вымышленные показания!"1 "Действенным" средством оказались "железа": ручные кандалы "обрели" 13 самых непокорных, "дерзких" декабристов: Борисов П.И., Башмаков Ф.М., Андреевич Я.М., Якушкин И.Д., Семенов С.М., Щепин-Ростовский Д.А., Арбузов А.П., Бестужев А.А., Якубович А.И., Цебриков Н.Р., Муравьев А.З., Бестужев-Рюмин М.П., Бобрищев-Пушкин Н.С. (14-м был крепостной В.К. Кюхельбекера Семен Балашев). И эти 15-фунтовые "украшения" они носили, не снимая, ровно четыре месяца непрерывные 120 дней и ночей ("железа" сняты были с 12 декабристов 30 апреля 1826 г., с Н.С. Пушкина - 10 апреля).
Тот же А.В. Поджио объяснил и важный аспект психологического состояния арестованных декабристов: они надеялись на здравомыслие монарха: "Сначала, когда стали на нас злобно напирать и мы пошли было в отпор и держались, насколько было сил, но, когда борьба стала невозможна против истины доносов и самых действий, вы, строгие судьи, оставались в своих кабинетах и легко вам было судить да рядить затворников, отвергнутых и вами и всеми!
Обещанные расстреливания не состоялись; мы как-то стали свыкаться со своими следователями, взведенные ужасы теряли свое значение, и мы мало-помалу пришли к тому заключению, что дело возникшее должно будет принять оборот более разумный! Казалось, что дело... должно было при новом царствовании утратить свое прежнее назначение и подвергнуться не преследованию, а исследованию, более соответствующему благоразумной цели".
Надежды эти рассеивались с каждым новым допросом...
В одиночном покое
Дверь захлопнулась за ним с каким-то придушенно-ухнувшим звуком. "Будто тяжко вздохнула, - подумал он. - Обо мне вздохнула". Темнота камеры привычно опустилась на плечи, как-то сразу ссутулила всю его высокую стройную фигуру, и теперь он большим вопросительным знаком нависал над убогим топчаном, крошечным столиком и единственным добрым приветом свечкой. Душа его скорбела и страдала, как никогда. Повинен в этом был сегодняшний допрос, так больно и остро напомнивший первый - 16 января 1826 года - и первые часы в камере. И тогда, как сегодня, черная печаль заполнила все его существо, а глаза приковались к свече - маленькому и мужественному живому свету в безнадежности мрака. Тогда, вечером 16 января, в первые минуты его зрение не воспринимало окружающего в каземате - оно ещё не могло освободиться от только что виденного - там, за вздыхающими дверьми: вечерних улиц Петербурга, в котором он очутился впервые в жизни, от сверкающих огнями окон дворцов - обласканные новым монархом придворные устраивали приемы и балы. Сановная столица забыла о них, ещё живых, но уже будто погребенных.
Путь по анфиладам Зимнего был путем звуков: тяжелого звона в его голове и мерного, уверенного шага с позваниванием шпор сопровождавших офицеров - как и всем доставляемым на допрос, ему завязали глаза.
Когда же повязку сняли - передним оказались эти немигающие льдистые глаза. Государь с минуту пристально смотрел на него, потом, круто повернувшись, вышел в другую комнату. "В Зимнем - государь с зимними глазами". Павлу даже стало холодно, так отчетливо прошла через мозг и сердце мысль: "Он никого не помилует, у него в глазах смерть". Павел стал отгонять от себя эту мысль, уже зная, что не обманывается, отгонять, чтобы сосредоточиться на том, о чем спрашивал генерал-адъютант Левашов. Когда же картины только что виденного пропали, Павел Бобрищев-Пушкин пригляделся к тому, что окружало его, и что, видимо, должно называться местом его обитания. Сколько времени? Сутки, двое? Может, месяц? Он вспомнил леденящие глаза монарха: "А может быть?.."