Ей вспомнилось, как они с Костиком один-единственный раз ночевали на даче его родителей. После изнурительных попыток войти Костя заснул у нее на животе, а она не могла уснуть: мало того, что ей было грустно, а тут еще кто-то стал стучать и царапаться в дверь, вначале робко, потом все настырнее, с визгом, спавшая на кресле сука Булька подняла морду, но только на секунду, к повизгиванью и стуку прибавились вой и скулеж, в дверь уже ломились, Маша наконец растолкала Костю, он прислушался — ерунда, пробормотал, это соседи к Бульке, у нее течка, — и натянул на голову одеяло. Дверь затрещала, еще минута — и рухнет, подумала Маша, подошла к окну и приоткрыла деревянную ставню. А на крыльце — куча-мала. Собак видимо-невидимо: большие и маленькие, породистые и дворняги; лезут друг на дружку, клацают зубами и подвывают, аж воздух дрожит. Маша быстро закрыла ставни, подперла дверь стулом, залезла под одеяло и прижалась к Костиной спине. А утром они смывали кровь, сперму, клочки отгрызенных ушей и хвостов.
Музыка снизу уже не оглушала, а приглашала, заманивала, как будто в море пели сирены, и Маше вдруг что-то подсказало: «Закрой глаза, заткни уши», — но она не могла этого сделать, таким завораживающим было пение. И пускай ступеньки уходят из-под ног, она чуть не упала, но Джези ее поддержал, как когда-то Костя, когда они, влюбленные, спускались по выбитым в скале ступенькам в пещеры под Киево-Печерской лаврой — самым почитаемым киевским монастырем, где на одни только купола пошло шестнадцать тонн золота — чистого, а не поддельного, как здесь. Спускаясь все ниже, на каком-то уровне они миновали кельи, где некогда замаливали грехи монахи, лежа или стоя на коленях, в зависимости от количества грехов.
А еще ниже — мощи святых в деревянных со стеклянной крышкой, чтобы можно было приложиться, гробах.
А еще глубже — богатырь и великан Илья Муромец, который, видимо, по воле Божьей скукожился и сделался совсем крохотный. А снизу навстречу им поднималось пение монахов. Прямо перед Машей, осторожно, ступенька за ступенькой, спускалась, тихонько бормоча молитву, сгорбленная старушка. В большой пещере в самом низу поджидали трое монахов, бородатые попы. Двое — красивые и молодые, с короткими еще бородами: значит, здесь недавно.
Маша их пожалела: могли бы наплодить красивых детей, а тут пропадают зазря. Самый старший обмакивал пальцы в масло, которое вытекало из черепов святых угодников, и этой рукой чертил на лбах крест, второй подавал для целования Библию, а третий надевал святую корону. А вокруг только каждение и пение, пение и каждение. Когда третий монах надел корону старушке на голову, она выросла чуть не до потолка, и закричала не своим голосом, вроде как по-немецки, и завыла. Так что с нее быстренько корону эту сняли, а по пещере пролетел шепоток: бесноватая.
Едва сняли корону, старушка мгновенно уменьшилась и, ничего не помня, опять забормотала молитву; не увидь Маша это собственными глазами, не поверила бы. Потому что до того старушка и по-русски еле лепетала, а тут загремела, как Шаляпин, да еще на немецком. Маша вспотела со страху, хотела отступить назад, но — поздно, первый монах уже помазал ее, когда же третий надел ей на голову корону, ничего страшного не случилось, только сияющий свет сперва раскроил тело пополам и тут же всю ее целиком заполнил.
Потом она долго-долго шла, потому что пещеры — это целый подземный город, лабиринт, в котором монахи прятались от набегов: татарских, монгольских, всяких.
Теперь они тоже были внизу; опять бар, опять она что-то пила, а Джези предупредил, что на этот уровень женщин, правда, пускают, однако лишь в качестве невольниц, поэтому, хочешь не хочешь, ему придется надеть на нее ошейник, но это не больно, и взять ее на цепь, но только на минутку. Машу это почему-то развеселило, тем более что шум в голове приутих, все легче становилось дышать, и боль под лопаткой исчезла, как не бывало. Маша стала прыгать через цепь, словно через скакалку, во дворе она когда-то была в этом большая мастерица, — но Джези со злостью велел ей немедленно прекратить, потому что она его компрометирует.
Слева возле лестницы стояли «такси».
— Бери первого, Ричард его зовут, этот не забалует, у него кличка Коврик — любит, когда на нем топчутся. Кстати, у него большая фирма public relations на Манхэттене. Наподдашь ему хорошенько, будет тебе благодарен — может, когда-нибудь пригодится наверху. Здесь-то они голые и на карачках, оседланные, в зубах удила, но днем, наверху, в костюмах за десять тысяч, управляют Манхэттеном.
— И никто их не сфотографирует?