Часы на храме пробили одиннадцать; последний раз предложив свой товар, замолкли продавцы льда; утих и шум уличного движения. Лишь слышно было порой, как бьет копытом о деревянный настил лошадь в конюшне соседнего дома, да еще где-то лениво лаяла собака. Долго никто из них не нарушал молчания. Наконец Биной заговорил. Сначала нерешительно, но затем все смелее и смелее высказывал он то, что накопилось у него в душе.
— Я очень много пережил и передумал за эти дни, Гора, — говорил он, — и должен поделиться с тобой своими чувствами и мыслями, хоть и знаю, что тебя этот вопрос интересует мало. Не берусь судить, плохо ли, хорошо ли то, что произошло со мной, знаю одно — я должен разобраться в себе; так просто отмахнуться от всего этого нельзя. Я прочел не одну книгу, посвященную этому чувству, и вообразил, что ничего неизвестного для меня тут быть не может. Знаешь, так же вот люди любуются фотографией прекрасного озера и думают, как чудесно было бы поплавать в нем, а я очутился в воде этого озера и понял, что плавать совсем не так легко.
После этого вступления Биной начал рассказывать Горе обо всем новом и изумительном, что вошло в его жизнь.
Время в его представлении перестало делиться на дни и ночи, уверял он, превратившись в нескончаемую вереницу сладостно томительных часов, оно обволакивало его и медленно увлекало за собой; небо превратилось в чашу, наполненную дивным нектаром, словно пчелиные соты весной, когда их распирает от душистого меда. Взгляд его стал острее, внимательнее, все вокруг обрело вдруг новый смысл и интерес. Он и не подозревал прежде, что так страстно любит окружающий мир, не знал, что так чудесно небо, так удивителен солнечный свет, что даже незнакомые люди, непрестанным потоком движущиеся по улицам, могут казаться такими близкими и понятными. И ему захотелось сделать что-то хорошее для каждого человека, с которым сталкивала его жизнь, захотелось отдать все свои силы служению людям, как отдает все свое тепло миру вечное светило — солнце.
Слушая Биноя, трудно было догадаться, что он имеет в виду кого-то определенного. Внутренний такт не позволял ему назвать ту, что пробудила в нем эти чувства, или хотя бы намекнуть, что она существует. Он чувствовал себя виноватым, начав этот разговор. Он поступил бесцеремонно, непозволительно… Но как можно было противостоять соблазну открыться во всем сидевшему рядом другу, когда ночь так прекрасна и небо так спокойно и величественно-ласково.
Как она хороша! Сколько горделивой прелести в строгих линиях ее нежного лба! Каким умом, какой проникновенностью дышат тонкие черты ее лица! А как замечательно сияют глаза, когда в них расцветает улыбка и ясно отражаются вдруг сокровенные мысли, и как старается она притушить их сияние, опустив долу густые длинные ресницы. А руки! Сколько страстности в их движениях, им словно хочется как можно скорее осуществить каждый порыв ее нежной души. При ее появлении он каждый раз особенно остро ощущает радость бытия и свою молодость. Ему кажется, что волны счастья, нахлынув неведомо откуда, заливают его сердце. Как он рад, что на его долю выпало счастье испытать чувства, познать которые дано далеко не всем людям. Кто сказал, что это безумие? Это дурно? Ну, даже если и дурно, — пусть! Слишком поздно говорить об этом сейчас. Если его прибьет течением к берегу, прекрасно. А если течение вынесет его в открытое море или он погрузится на дно — ну что ж! Ему вовсе и не хочется, чтобы его спасали. Казалось, весь смысл его жизни теперь заключен в том, чтобы стряхнуть с себя все путы традиций и обычаев.
Гора слушал молча. Сколько раз и раньше сидели они вдвоем на этой самой крыше, когда все кругом спит. О чем только не говорили они в такие же тихие лунные ночи: о литературе, о человечестве, об общественном благе, о своих планах на будущее, но никогда еще их разговор не касался таких сокровенных тем. Никогда еще Горе не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь с такой искренностью говорил о своих переживаниях. Никогда еще не открывались ему такие глубины человеческого сердца. Обычно он немного свысока относился к подобным излияниям, считая их блажью поэтов, но сегодня он был по-настоящему взволнован. Нет, не просто взволнован. Эта бурная вспышка чувств нашла отражение и в его душе, и мгновенный сладостный трепет охватил его. Будто завеса приподнялась вдруг над потаенным уголком сердца Горы, и волшебный луч осенней луны проник в него и развеял мрак, царивший там.
Они не заметили, как луна скрылась за крышами домов и вместо нее на востоке забрезжил неясный, мягкий, как сонная улыбка, рассвет. Когда наконец Биной освободился от тяжести, лежавшей у него на душе, ему стало немного стыдно. Помолчав, он сказал:
— Тебе, Гора, все это, вероятно, кажется мелким и недостойным внимания. Может быть, ты даже презираешь меня. Но что мне было делать? Я ведь никогда ничего не скрывал от тебя. Вот я и решил излить душу, а уж поймешь ты меня или нет, видно будет.