Шарлотта бросилась оправдываться: «…Прочтя ваше письмо впервые, я испытала только стыд и сожаление из-за того, что мне достало дерзости обеспокоить вас своими неумелыми писаниями. При мысли о бесчисленных страницах, исписанных мной тем, что лишь недавно доставляло мне такую радость, а ныне лишь одно смущение, я ощутила, как мучительно пылают мои щеки. По кратком размышлении я перечла письмо еще раз, и мне все стало ясно и понятно: вы мне не запрещаете писать, не говорите, что в моих стихах нет никаких достоинств, и лишь хотите остеречь меня, чтоб ради вымышленных радостей – в погоне за известностью, в себялюбивом состязательном задоре – я безрассудно не пренебрегла своими неотложными обязанностями. Вы мне великодушно разрешаете писать стихи, но из любви к самим стихам и при условии, что я не буду уклоняться от того, что мне положено исполнить, ради единственного, утонченного, всепоглощающего наслаждения. Боюсь, сэр, что я вам показалась очень недалекой. Я понимаю, что мое письмо было сплошной бессмыслицей с начала до конца, но я нимало не похожа на праздную мечтательную барышню, образ которой встает из его строк. Я старшая дочь священника, чьи средства ограничены, хотя достаточны для жизни. Отец истратил на мое образование, сколько он мог себе позволить, не обездолив остальных своих детей, и потому по окончании школы я рассудила, что должна стать гувернанткой. В качестве каковой я превосходно знаю, чем занять и мысли, и внимание, и руки, и у меня нет ни минуты для возведения воздушных замков. Не скрою, что по вечерам я в самом деле размышляю, но я не докучаю никому рассказами о том, что посещает мою голову. Я очень тщательно слежу за тем, чтоб не казаться ни рассеянной, ни странной, иначе окружающие могут заподозрить, в чем состоят мои занятия. Следуя наставлениям моего отца, который направлял меня с самого детства в том же разумном, дружелюбном духе, каким проникнуто ваше письмо, я прилагала все усилия к тому, чтобы не только прилежно выполнять все, что вменяют женщинам в обязанность, но живо интересоваться тем, что делаю. Я не могу сказать, что совершенно преуспела в своем намерении, – порой, когда я шью или даю урок, я бы охотно променяла это дело на книгу и перо в руке, но я стараюсь не давать себе поблажки, и похвала отца вполне вознаграждает меня за лишения. Позвольте мне еще раз от души поблагодарить вас. Надеюсь, что я больше никогда не возмечтаю видеть свое имя на обложке книги, а если это все-таки случится, достанет одного лишь взгляда на письмо от Саути, чтобы пресечь это желание. С меня довольно той великой чести, что я к нему писала и удостоилась ответа…»
Самое печальное, что она не могла сказать даже самой себе: «Он просто старый и жестокий дурак, я знаю, что у меня есть потребность писать, и я буду писать, несмотря ни на что». Нет, признать свою правоту и неправоту пожилого, уважаемого всеми мужчины было бы немыслимой дерзостью. Поэтому Шарлотта и пятнадцать лет спустя, став всеми признанной писательницей, будет говорить миссис Гаскелл: «Мистер Саути прислал мне доброе, чудесное письмо, правда, немного строгое, но мне оно пошло на пользу».
Сам же Саути, донельзя довольный собой, написал своей приятельнице: «Я послал дозу охлаждающего предостережения бедной девушке, чье взбалмошное письмо настигло меня в Бакленде. Дозу приняли хорошо, и она поблагодарила меня за нее… возможно, она всю свою жизнь будет благожелательно вспоминать меня».
Он, очевидно, счел по ее ответу, что она достаточно унижена и смиренна, поэтому в следующем письме любезно пригласил Шарлотту в гости, в Озерный край. Увы! Об этом она не могла даже мечтать: сшив новые, очень скромные платья для себя и для Энн, она оказалась без средств.
Нелепо в XXI веке говорить, что женщины могут быть точно так же «созданы для литературы», как и мужчины. И все же в одном мне хочется согласиться с Саути: литературные занятия действительно отвлекают от «исполнения повседневных обязанностей». Кто знает, не увлекайся так Александр Сергеевич Пушкин стихосложением – из него мог бы получиться полезный для государства чиновник или ответственный землевладелец. А Лермонтов дослужился бы до полковника, а там, глядишь, и до генерала. Но вот в чем странность: никто ни в их эпоху, ни в настоящее время ни разу не упрекнул этих мужчин в том, что они «развивают в себе душевную неудовлетворенность» и не стремятся ее насытить полезными делами вроде шитья или уроков. Напротив, их «душевная неудовлетворенность» считается заслуживающей почтения и тщательного изучения, как священная движущая сила их творчества. Не логично ли, что душевной неудовлетворенности писательниц стоит уделить не меньше внимания?