И все-таки важнее (во всяком случае, для Грея и Черчилля) был иной аргумент: Англия “ради собственной безопасности и сохранения независимости не могла допустить разгрома Франции в результате германской агрессии”{103}
. По словам Черчилля, “континентальный деспот” стремился к “мировому господству”{104}. Грей в мемуарах привел оба довода. “К нашему немедленному и единодушному вступлению в войну, — вспоминал он, — привело вторжение в Бельгию”{105}. “Однако я сам инстинктивно чувствовал, что… нам следует прийти на помощь Франции”{106}. Если Англия останется в стороне, то “Германия… добьется господства над всем Европейским континентом и Малой Азией, поскольку турки встанут на сторону победительницы”{107}. “Остаться в стороне означало доминирование Германии, подчиненность Франции и России, изоляцию Великобритании и ненависть к ней и тех, кто ее боится, и тех, кто желал ее вступления [в конфликт]; наконец, приобретение Германией безраздельного могущества над [Европейским] континентом”{108}. По мнению К. М. Уилсона, этот корыстный довод имел больший вес, нежели обеспокоенность судьбой Бельгии, о которой правительство вспоминало главным образом для того, чтобы успокоить колеблющихся министров и не отдать власть оппозиции. Англия вступила в войну прежде всего потому, что была заинтересована в том, чтобы защитить Францию и Россию и не допустить “объединения Европы под началом одного, притом потенциально враждебного режима”{109}. Сходным образом оценивает ситуацию Дэвид Френч{110} и авторы некоторых недавно вышедших сочинений{111}, а также Пол Кеннеди в работе “Рост англо-германских противоречий”{112}. По мнению Тревора Уилсона, Германия “стремилась к гегемонии в Европе, а это было несовместимо с независимостью Англии”{113}.Вероятно, не столь удивительно, что английские историки высказывались в этом духе. В то время самым популярным оправданием войны было следующее: сражаться было необходимо, чтобы осадить прусских милитаристов и оградить себя от “кошмара”, примером которого явились зверства, учиненные германской армией в мирной Бельгии. Этот довод убеждал и либералов, и консерваторов, и социалистов. Он не противоречил и отвращению к военной бойне как таковой. И все же та идея, что Германию было необходимо “остановить”, не оставалась бы популярной так долго, если бы в 60-х годах не получила неожиданную поддержку немецких ученых. Публикация в 1961 году Фрицем Фишером знаменитой книги “Рывок к мировому господству” глубоко потрясла консервативно настроенных германских историков того времени: автор указывал, что цели Германии в Первой мировой войне мало отличались от целей Гитлера во Второй мировой{114}
. Для английского читателя это явилось просто подтверждением старой гипотезы, будто Германия при Вильгельме II в самом деле стремилась к “мировому господству”, а это было возможно лишь за счет Англии. Немецким историкам, однако, тезис о “преемственности” не только напомнил положение Версальского договора о вине Германии за развязывание войны. Он придал убедительности доводу, будто период 1933–1945 годов в современной немецкой истории — это не досадное отступление, а высшее проявление неустранимого “отклонения” от англо-американской “нормы”{115}.Аргументация Фишера была отчасти уязвимой в деталях и интерпретации. Существовали ли (как стремился показать Фишер в “Войне иллюзий”) военные планы, относящиеся еще к декабрю 1912 года и разработанные исходя из предположения, что Англия в случае агрессии против ее союзников — России и Франции — сохранит нейтралитет?{117}
Или же Бетман-Гольвег пошел на “разумный риск”, решившись на локальный конфликт, чтобы сохранить Германской империи “свободу действий” — или даже саму империю?{118} А может, он рассчитывал в случае разгрома Франции (при попустительстве англичан) на колониальные приобретения в Африке?{119}