— Ты убежден, что он ждет? — спросил Сладкопевцев.
— Да, — ответил Дзержинский и постучал еще раз. В глубине комнаты вспыхнула спичка. Потухла. Вспыхнула еще одна, потом свет стал устойчивым, постоянным — зажгли лампу.
— Кто? — спросил Крабовский сипло.
— Это я.
— Кто?!
— «Переплетчик».
Щеколда грохочуще упала на пол, лязгнул замок, дверь отворилась, и на Дзержинского пахнуло сивушным перегаром, перестоявшейся квашеной капустой и пылью.
— Входи, — сказал Крабовский. — Ты не один?
— Во-первых, здравствуй, — сказал Дзержинский, — я ж тебя два года не видал…
— А что «во-вторых»? — Крабовский обернулся и, потерев грязными пальцами волосатую грудь, поставил лампу на засаленный кухонный стол.
— Выпить хотите с дороги?
Не дожидаясь ответа, он достал с полки бутыль, вытащил из-под скамьи кастрюлю с вареным картофелем и поставил три стакана.
— Спать придется на полу, — сказал он. — Одеял нет. Дзержинский присел на край скамейки, кивнул Сладкопевцеву, чтобы тот устраивался.
— Нас ждет извозчик, — сказал Дзержинский. — Тебе прислали для меня денег?
— Я взял из них пятнадцать рублей. Не взыщи. Я ждал тебя неделю назад. Вот, — он ткнул пальцем в бутыль, — это последний рубль из тех пятнадцати, которые я взял.
— А паспорт?
— Паспорт? С паспортом хуже. Я продал новый паспорт, Переплетчик. Нет, нет, верному человеку, не думай. За тридцать сребреников, — Крабовский усмехнулся странно и разлил водку по стаканам.
— Сколько у тебя осталось? — спросил Дзержинский.
— На дорогу должно хватить…
— Что случилось, Казимеж?
Крабовский ударил гранью своего стакана по стаканам Дзержинского и Сладкопевцева и опрокинул водку в широко открытый, алчущий рот. Шумно задышал, вытер губы рукавом рваного халата, ушел в комнату и вернулся оттуда с конвертом в руке.
— Не обессудь, Переплетчик. Здесь — все, что осталось.
Не скрыв брезгливости на лице, Дзержинский отодвинул стакан с сивухой, открыл конверт, достал ассигнации, протянул синенькую Сладкопевцеву, хотел было попросить, чтобы тот отдал извозчику, но потом передумал, сказав:
— Мы сейчас уйдем. Что произошло, Казимеж?
— Что произошло? — переспросил Крабовский, наливая себе водку. — Ничего странного, а тем более страшного. Я устал — вот и все. Мне надоело. Я не верю больше. Я написал прошение о помиловании. Достаточно?
— Вполне.
— И тебе тоже надоест. Ты тоже устанешь ждать годы. Мне пятьдесят, и я четвертый раз в ссылке. Я посмотрю, как ты будешь чувствовать себя в пятьдесят, когда жизнь прошла, ничего нет, а ты окружен пьяным сбродом, и тьма обступает тебя, тьма! А жизнь не повторишь! Я не знал ни любви, ни отцовства, ни ласки. Эк какой смелый в двадцать пять лет! Доживи до сорока — хотя бы! Я посмотрю, каков ты будешь в сорок. Я в церковь хожу — понял?! Там тепло! Там не страшно! Революция… Ты ее видел в глаза? Мы живем иллюзией! Столетия должны пройти, прежде чем революция станет возможной. Здесь, здесь, в этой глухой тмутаракани! Все пьют: фабричный — в открытую, купец — с шиком, губернатор — втемную. Все пьют, как один. Ни во что не верят: день прошел — и ладно. Я устал быть стеклянным, Переплетчик, я устал, понимаешь? А там? В Женеве? Спорят, болтают, теорию изобретают. Здесь бы пожили…
— Они все здесь свое пожили, — сухо ответил Дзержинский. — Я спрашиваю тебя в последний раз, Казимеж, что произошло? Я могу помочь тебе? Я готов помочь.
Крабовский обернулся к Сладкопевцеву:
— Вы извините, я вашего спутника уведу на пять минут.
— У меня нет секретов от товарища, — сказал Дзержинский. — Я верю ему.
— Я тоже верю твоему спутнику. Но я еще и жалею его. Выйдем на пять минут, Переплетчик. Если захочешь потом сказать и ему — скажешь…
— Я подожду, — откликнулся Сладкопевцев. — Иди, Феликс.
Крабовский закрыл за собою дверь маленькой спаленки, отодрал половицу, вытащил из тайника пакет, развернул его, достал несколько листков бумаги.
— Прочти это, — сказал он. — Тогда ты все поймешь про меня. Прочти.