...Дзержинский походил по камере, вернулся к столику, вмонтированному в стену каземата, и записал: «Следует рассмотреть в высшей мере интересные тезисы; русская революция понудила буржуазию Запада резко изменить свою внутреннюю и внешнюю политику; сделано это было стремительно, безо всякой обломовщины; капитал вышвырнул из правительства всех тех, кто представлял абсолютистскую тенденцию девятнадцатого века; произошла смена декораций; в Париже к власти пришел «ниспровергатель и республиканец» Клемансо; в Лондоне в кабинет рвутся «либералы» Ллойд-Джордж и Черчилль, сменившие старцев, не умевших осмыслить суть изменений, происходящих в мире, ускорение которым придала наша революция; в Риме вместо дряхлых мумий появился мобильный Джолитти, тоже «республиканец и либерал»... Процесс противостояния русской революции приобретает характер международный, общеевропейский... Горько то, что Запад воспользовался результатами нашей борьбы, ускорил прогресс, а Россия по-прежнему прозябает в спящем бездействии...»
— Хорошо работаете? — услыхал Дзержинский голос за спиной; не двигаясь, поднял глаза; сквозь доски, которыми было забрано окно каземата, светились звезды: ночь; голос узнал сразу — подполковник Вонсяцкий.
— Да, благодарю, — ответил, не поднимаясь.
— Я бы хотел посмотреть, что вы пишете, Дзержинский.
— Письмо.
— Вот я и намерен его прочитать. Дайте-ка мне...
— Возьмите. Если это не противоречит правилам.
— В тюрьме нет правил, Дзержинский. В тюрьме существует распорядок. Рас-порядок, два-порядок, три-порядок...
Вонсяцкий обошел Дзержинского, легко взял со стола листочки, прочитал, вздохнул:
— Письмо... Любимой? Детям? То-ва-ри-щам?
— Потомству.
— У вас его не будет.
— Ну уж! Это у вас нет потомства, полковник. У меня будет всенепременно...
— Да? Господи, как мне жаль вас, политиков... Какой-то массовый психоз, ей-ей...
Он достал из кармана спички, чиркнул, поджег листочки реферата, дождался, пока лижущее пламя охватило их со всех сторон, наслаждаясь болью, дал облизать огню пальцы, медленно разжал их; пепел, словно черный снег, пал на каменный пол.
— Я скажу, чтоб вам подослали бумаги, Дзержинский. Пишите. А я буду приходить и жечь. У меня с детства нездоровая тяга к огню.
Дзержинский вдруг засмеялся; Вонсяцкий смотрел на него с несколько испуганным недоумением:
— Что с вами?
Дзержинский, продолжая смеяться, стянул с себя бушлат, штаны, сбросил деревянные колодки и, как шаловливый ребенок, прыгнул на тонкий матрац.
— Вы что? — повторил Вонсяцкий. — Что с вами?
Продолжая смеяться, Дзержинский отвернулся к стене и сунул ладони, сложенные щепотью, как на молитве, под щеку; скула сделалась красной; в бронхах клокотал кашель; если смеешься, он удерживается, как ни странно; не надо, чтобы этот полковник слышал, как я кашляю, а пуще того видел, как сплевываю ярко-красную кровь; нельзя радовать врагов, их надо пугать; нет ничего страшнее веселого смеха узника...
...Назавтра получил весточку с воли: товарищи рассказывали о том, как идет
Пусть уйдет, только б молчал
После ревельского дела Азеф снова уехал в Европу: «Все, Александр Васильевич! Больше нет сил, выдохся, могу сорваться... Бурцев снова начал есть поедом, надобно сыграть перед ЦК обиду: «Ухожу из террора, хватит, вы меня не в состоянии защитить, ставьте
Герасимов устроил прощальный ужин, сказал, что оклад содержания в тысячу рублей золотом будет поступать на счет Евгения Филипповича, как и прежде, тщательно разобрал меру угрозы со стороны Бурцева: «Сплетни, у него реального ничего нет; пустите через самых близких слушок, что, мол, Владимир Львович сам состоит на службе в охране; шельмуя подвижников, хочет опозорить целую эпоху русского революционного движения социалистов-революционеров и его авангард — террористов»; интересовался, чем намерен заняться Азеф в Европе; «только не политика, не надо, грязь; биржа без информации тоже не очень-то надежна; впрочем, кое-какой информацией могу снабжать, но — тридцать процентов за услугу, иначе нельзя: все то, что бесплатно, — не надежно, я бы не поверил».
К концу ужина Азеф несколько успокоился,