Фомин грустно смотрел на Феликса и думал не о нем, а о таких же вот, как он — молодых, здоровых, полных сил. Опыт в готовом виде они переняли у старших: — ох, хо, хо... Вот уж, воистину, жизнь — борьба; и как это хорошо сказал древний ученый, просто и хорошо, главное, на все века верно. И неужели не будет того времени, когда люди, преследующие во всем лишь свои собственные интересы, переведутся, когда людская природа преодолеет в себе алчность, будет слушаться голоса совести; неужели не будет того времени, когда люди, занятые стремлением делать добро, смогут отдавать все силы только полезному труду, одному процессу познания природы, одной борьбе с темными силами природы, а не преодолению низменных инстинктов внутри самого же человеческого общества. Лев Толстой называл войну противным человеческому разуму и всей человеческой природе событием. Великий провидец имел в виду войну между народами, битву армий, открытые схватки солдат. Но кто осмыслит, кто оценит потери в иной войне: в неслышной, невидимой, непрекращающейся со времени зарождения людского рода битве умов и душ. В этой битве нет армий и полководцев, не гремят выстрелы, не блестят на солнце клинки,— тут порой даже не услышишь громких слов и ругательств. Но тут есть победы и поражения. Тут есть потери.
Иногда кажется: ни прогресс, ни просвещение не убавляют в мире зло и насилие; несомненно, что сердце от просвещенного ума смягчается, но и то верно: зло, помноженное на прогресс, усиливается, становится изощреннее. Подумать только: человек злой воли становится опаснее оттого, что он ученее и умнее. Лавочник воровал кусок мяса, провизор подливал в лекарство воду, дантист обирал страдающих — обирал по копейкам... Зло, конечно. Подлость! Ну, а если злой человек увенчает себя дипломами да проникнет в доверие к людям?..
Академик, погруженный в невеселые думы, не видел, как из кабины поста выбрались сначала Егор Лаптев, а за ним Феликс и только Настя, встревоженная нездоровым видом деда, оставалась сидеть притихшая и печальная. Павел Лаптев ходил возле панели управления, заглядывал то в левую сторону стана — там была нагревательная печь и возле нее продолжали хлопотать слесари, — то он смотрел вправо, пробегая взглядом по всей линии средних и чистовых клетей,— там, далеко, линия стана сужалась, постепенно растворяясь в синеватой дымке.
Главный оператор стана сел на свой круглый стульчик и сидел за пультом, точно пианист, ожидавший взмаха палочки дирижера. Ему было под пятьдесят лет, его красивые, вьющиеся невысокой волной волосы так же, как в молодости, покрывали голову, но на левой стороне над высоким крутым лбом, и особенно на висках, густо проступила матовая изморозь, словно летучий иней спустился над головой и оставил на ней след. Он был ещё по-спортивному крепок и гибок, но вязь морщин на лбу и крупные складки у носа придавали его лицу выражение усталости и затаенной, едва уловимой грусти.
Команда приготовиться к пуску стана прозвучала в громкоговорителях на всех постах. Павел Лаптев смотрел в сторону нагревательной печи и ждал, когда первая заготовка выйдет из огнедышащего жерла.
Стоявшему рядом с ним академику он сказал:
— Слитками завален весь складской пролет — нам бы опростать его немного.
— Ну, а если, не дай бог, стан ещё дольше простоит,— задумался академик,— куда тогда конверторщики денут металл?
— Грозятся сваливать нам на голову,— засмеялся Лаптев.— Место для металла, Федор Акимович, и на дворе найдется. Был бы металл.
Горячие слитки стали выплывали из печи одна за другой. Академик Фомин стоял рядом с Лаптевым. Усталости на его лице как не бывало: он стоял прямо с откинутой назад головой. На сухих желтоватых щеках старика играли всполохи от пролетавших листов; в глазах, блестевших молодо и озорно, радость, какую может испытать только человек, совершивший что-то очень значительное и теперь со стороны наблюдающий за результатами своего труда.