— Быть может, ты наконец перестанешь ездить и сядешь дома за какую-нибудь большую, на год или на два, работу, начнешь писать свою книгу. Я буду стряпать, готовить обеды, крутиться по хозяйству, отправлять детей в школу. И, конечно, страшно уставать, роптать на свою долю. Но вечером, когда дети улягутся, а ты устанешь, мы будем выходить на прогулки. Гулять по нашим любимым московским местечкам. По Ордынке, по набережным, до Кремля, до Манежа. Перед сном я приду к тебе в кабинет, и ты мне прочтешь написанное за день, очередную главу из книги, и мы ее вместе обсудим. Да? Ты мне будешь читать?
— Конечно. Кому же еще?
И опять сквозь стеклянную сферу приблизили к нему, показали и медленно перед ним пронесли: московские дожди и снега, белизну Манежа, кирпичные кремлевские стены с янтарным свечением дворца, с черным золотом ночных куполов и видением Василия Блаженного. Мосты и решетки, убеленные снегом. Двух каменных львов на воротах. Блестящий проспект с вихрями красных искр. Они вернулись с прогулки, неся в своих шубах запах снега и холода, вошли в свой дом. Она идет ставить чай. Он входит в свой кабинет, в теплые, уютные, с детства знакомые запахи старых книг и бумаг. Портрет отца на стене. Он извлекает из папок давнишнюю, забытую рукопись…
— Ты спишь? — Волков протянул руку, чувствуя сначала незримое исходящее от ее лица свечение, потом тепло и дыхание, потом легчайшие, невесомые удары ресниц. — Ты видишь?
Мимо проносились деревья, поляны, кусты. Он глядел — и не мог наглядеться. «Так и не сказал про отлет. Завтра утром успею».
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Тяжелые машины с пыльной зеленой броней стояли в каре, и в прогале меж гусениц и пушек открывались далекие лазурные горы, долина, и по черной затуманенной пашне двигалась упряжка волов. Крестьянин шагал за сохой медленно, чуть видный, проходил, скрывался за танк, нет его, только бархатная влажная пашня, переливы синей долины, далекое мерцание снегов. Но вот из-за башни появлялись снова волы, белая капля чалмы, крестьянин медленно, мерно вел свою борозду до другого танка, скрываясь за башней. И Волков ждал с нетерпением, когда он, невидимый, развернется на краю своей нивы и снова появится, вытягивая тончайшую нить, сшивая деревянной сохой кромки брони, опутывая их паутиной жизни, вечным хрупким плетением.
Советская воинская часть расставила свои шатры и фургоны, бронетранспортеры и танки на древнем караванном пути, ведущем из Пакистана через пустыни Гильменда, по которым руслами высохших рек, сквозь такыры, барханы, днем зарываясь в песок, маскируясь под кибитки кочевников, ночью зажигая подфарники, двигались колонны «тоёт» и «симургов» с оружием, террористами, стремились добраться от границы до кандагарской зеленой зоны, внедриться в кишлаки, раствориться среди садов, виноградников. Замполит встретил Волкова как давнего знакомого, крепким ударом ладони в ладонь, свойским объятием.
Хрупкие бетонные аркады аэродрома, застекленные просторными переливами, отражали взлетное поле, камуфлированный четырехмоторный транспорт, готовый к взлету.
У трапа — две шеренги солдат, лицом к лицу, похожие одна на другую, в синих беретах, в натянутых под ремнями бушлатах, в блеске сапог и блях. Но пристальному взгляду открывалось различие в выражениях лиц и осанок, в поведении в строю, в разном устремлении глаз, в чем*то еще неясном…
— Новобранцы приехали, — объяснил замполит. — А эти, наоборот, отъезжают.
И Волкову стала понятна встреча, общность и различие глядящих друг на друга солдат. Отъезжающие казались выше и крепче. Вольней и свободней держались в строю. На погонах было больше сержантских лычек, а на выглаженных парадных бушлатах у многих блестели, круглились медали. Их лица были черней и обветренней, а в глазах сквозь смешки и улыбки, дружелюбную иронию к новобранцам оставались тревожные огоньки бог весть от каких пожаров. Но главное — в их лицах блуждало шальное, огромное ожидание воли и Родины, как близкий счастливый обморок.
Приехавшие, высокие и крепкие телами, были еще детьми округлостью щек и ртов, оттопыренностью ушей, серьезной детской суровостью не умеющих хмуриться лбов. Поглядывали осторожно и сдержанно. Исподволь зыркали синевой на близкие горы, пески, на волнистые дали. Речь держал невысокий худой капитан. Кончил говорить, отступил. Шеренга отъезжавших рассыпалась, двинулась навстречу новобранцам. Обнимали их, прижимали к своим медалям, охлопывали, легонько совали в бок кулаками, словно, касаясь, передавали им что*то драгоценное, сохранившее их, уберегшее и уже не нужное им, а нужное этим, прибывшим. И прибывшие принимали, еще не зная, на что оно может сгодиться среди этих гор и долин.
Отобнимались, подхватили чемоданчики и без строя, вольной гурьбой, еще оглядываясь, но уже всем стремлением нацеленные в другое, пошли к самолету, уже там, в родных своих деревнях и поселках, среди плачущей от счастья родни, звоне хмельных застолий, девичьих лиц. Новобранцы смотрели им вслед, недавно оставив все это, принимая на свои щеки и лбы отсветы азиатского солнца.