Посидев на обережье, утряся сердечное, колобродившее в них, мужики шли по слову Прокопия в его избу, и там, ощупывая легкую, руками хозяина сколоченную мебель: стол ли, крытый фанерой, на тонких, едва обозначенных ножках, стулья ли, для которых точно бы изначально подбиралось дерево посуще да полегче, иль топчан, притиснутый к белой стене, как бы облаченный во что-то воздушное, невесомое, крытое чуть шевелящимся под дуновением ветерка матерьялом: дверь чаще была распахнута настежь, — пили густой, наваристый чай, пахнущий смородовым листом, и мысленно удивлялись легкости, что свободно обнаруживалась в избе Прокопия, и думали иной раз с трудно скрываемой усмешкой, но чаще с грустью, что, должно быть, это потому, что хозяин намеревается взять с собой, коль скоро надвинется потоп, еще и мебель. Кое-кто вспоминал, что перемена в Прокопии случилась дюжину лет назад, когда померла его жена Матрена. Была она тихой и ласковой, на деревне никто не слышал от нее худого слова, на всякий зачин, хотя бы и злой, от соседки ли, от проезжего ли молодца, она умела отыскать мягкое слово, остужающее и горячие головы, и к мужу была участлива и все спускала ему, а ведь Прокопий в молодые годы горяч был, остер на слово, но чуть погодя приметилось в нем другое: стала накатывать на смуглое лицо несвычная по прежним летам робость, а то и застенчивость, коль скоро что-то делалось не так, и он углядывал это, нет, он еще мог вспыхнуть и наговорить невесть что, но быстро остужал поколебавшее в нем, тогда и появлялась в его лице несвычность, и люди долго удивлялись этому, потом привыкли, догадавшись, что это Матренин след. Но в одночасье, так сказывали в поселье, ушла Матрена из жизни: вроде бы вчера бегала по обширному подворью, ковырялась в огороде, и вот уж нет ее, погасла, и сделался Прокопий, будто птица-подранок, не сумевшая встать на крыло, и ковыляет она, распушив перья, по холодному, обдуваемому шальными ветрами, берегу близ свинцово тяжелой в осеннюю пору, серебряно взблескивающей воды в намерении взмыть вверх, но уже догадывается, что не одолеть ей земного притяжения.
Прокопий, потеряв жену, словно бы утратил нить жизни, она оборвалась, не сыщешь ее. В поселье жалели Старцева и хотели бы подтолкнуть к чему-то, способному поменять в душе, да все без толку, он даже близких по духу людей перестал замечать, ушел в себя, в нечто томительное и горькое, а вместе сладостное, точно бы страдание состоит не из одного угнетения души, а иной раз обволакивается дивным светом. И невесть сколько бы продолжалось его сияюще горестное недоумение, когда бы однажды он не увидел во сне ли, наяву ли нечто удивительное: будто бы сказал ему некто в ангельском облачении голосом чистым, исплескивающим ясный свет:
— Не надо мучать себя, подумай о детях, поставь их на ноги, приучи к делу. Время придет и помогут тебе, и средь всесветного потопления земной сущности Господь примет всех вас и спасет.
С того дня поменялся Прокопий, и уже угасшие было чувства заговорили в нем, иной раз сам не узнавал себя. Но то и приятно, что жизнь снова подвинулась к нему.
4.
Агван-Доржи шел каменистым обережьем Байкала, едва уцепившимся за круторогие скалы. Казалось, чуть расшевелись земля, раскачайся, и обломаются рога и оборвется обережье в тускло блещущее море. Но оно нынче спокойно и никуда не поспешающе, такое, какое нравилось бродячему буддистскому монаху, потому что не вызывало каких-либо чувств, способных поменять в его душевном состоянии. Все же и теперь на море угадывалось что-то колеблемое, склонное к перемене, и Агван-Доржи думал, что это со временем может потревожить недвижение в природе, в исконной ее сущности. И, если взыграют волны и набегут на берег, на сердце растолкается, и он утратит душевную крепость и потянется к ближнему миру, который солон и ветрен.