Небо было синее, глубокое, оттуда шли успокаивающие Агвана-Доржи токи, отчего неприятные мысли мало-помалу исчезли, и он, хотя и ненадолго, оборвал связующее его с земной жизнью, стремительно меняющейся по мере продвижения человека по летам, и потянулся к той, единственно существующей, в ней не отыскать каких-то ясно обозначенных форм, тут ничто ни к чему не притягивается, все сине и пространственно, наполнено благодатью, и она, подобно малому, искряно белому ручейку, упадающему в море, вливается в Агвана-Доржи, наполняет ровным и безмятежным светом, и скоро он ощущает себя только этим светом, как бы существующим на особицу, в стороне от большого всеблагого света, но время спустя уже и этим всеохватным, пространственным. Странно только и слегка огорчительно, что и теперь в нем не угасло воспоминание о тени, вдруг да накатит неразумная и утемнит распахнувшееся перед мысленным взором? И что же тогда?.. Опять возвращение в опостылевший мир иллюзий? Но это все как бы сбоку, не очень-то страгивая всего того, что сотворило пространственный свет. А и пошто бы Ему, Всемогущему, разлитому по мирам, опасаться сотканной слабым человеческим воображением тени? И вот уже Агван-Доржи про все запамятовал и обратился в нечто несуществующее, в малость самую, но то и ладно, что и малость не чужда небесным мирам, питаема ими, влекома к истинному блаженству, хотя и не сказать, в чем конкретно это выражается, что-то дальнее, призрачное, и хотел бы отгадать, да не отгадаешь. Впрочем, у Агвана-Доржи и не возникало такого желания, как не возникало никакого другого, он точно бы очистился от всего, что связывало с земным миром. Ах, если бы так!.. Когда он снова ощутил себя существом, пропитанным земной пылью, то и увидел, что стоит на байкальском обережье, близ высоченных скал пробегающем узкой полоской, обильно заросшей дурнотравьем, у мостка, поверх которого наброшены ржавые рельсы. Под мостком, в сыром утемнении, в прежние леты он не однажды находил пристанище, коль скоро оказывался застигнут вечерними, в этих краях быстро загустевающими сумерками. Он еще какое-то время пребывал на месте, огорчаясь, а вместе благодаря Всевеликого Будду за те мгновения, которые довелось пережить и которые сказали, что он не потерян для Божественного Неба. Придет время, и дух его подымется, быть может, в царство Нирваны и там найдет успокоение. И, медленно оттесняясь от недавно пережитого, раздвигая низкие облака, отсвечивающие розовостью от взнявшейся на дальнем небе озаренности, он заскользил по тропе, упадающей вниз, чтобы очутиться под мостком, в затхлой, сырой сутемени, как вдруг увидел приближающееся к нему странное существо, мало похожее на человека, скорее, на одичавшего зверя, по непонятной причине решившего ходить на задних лапах. Это впечатление нечеловека усилилось, когда существо оказалось рядом с Агваном-Доржи и что-то залопотало, тряся лохмотьями, они чудом держались на изваленном в желтом иле, обильно обросшем кудрявым волосом, высохшем теле. Агван-Доржи говорил и мыслил на бурятском языке, но понимал, хотя и не без труда, если к нему обращались по-русски, однако тут он не сумел уловить ни слова и смущенно развел руками, сдвинув на бок кожаный мешок, болтавшийся за спиной. Человек, если это был человек, приметно оживился, в маленьких, остро нацеленных на незнакомца, бесцветных глазах что-то высветилось, дрогнули длинные, угольно-черные пальцы, и он заскулил, намереваясь снять с плеча бродячего монаха мешок, но Агван-Доржи и сам догадался, скинул мешок на землю и развязал, а потом без всякого интереса смотрел, как нечаянно встреченный не то человек, не то зверь жадно рылся в нем, ища пригодное для еды. Но в мешке сохранялась только пара черствых лепешек, завернутых в желтую тряпицу: вчера в эту же пору какая-то сердобольная старуха подала их, когда он остановился у щербатого, искрошенного непогодьем, низенького порога почернелой от долгожития избы. И вот теперь человек, а это все же был человек, хотя и утративший прежнее обличье и обретший нечто звериное, едва ли не с яростью набросился на лепешки и тут же съел их, а потом еще долго рылся в мешке, хотя там, кроме пары белья и старого халата, ничего не было. Но вот он успокоился и снова оборотился исчерненно серым ликом к бродячему монаху, и тот увидел в маленьких, ставших неподвижными, глазах сожаление, а еще и нечто сходное с благодарностью, хотя это, наверное, было что-то другое, вряд ли подобное чувство могло сохраниться в этом еще человеке, и Агван-Доржи противно своему естеству, уже привыкшему к ровной и неистрачиваемой сомнениями жизни, остро пожалел его, и тот кожею ощутил это и залопотал, и теперь кое-что можно было уловить из оброненного им:
— А кто я-то?.. Ну да, бомж… бомж… всеми кинутый, изгнанный из родного дома. Да, да, сижу вот тут, под мостком, и подыхаю. Потому — нету сил никуда идти. Да и зачем? Люди-то звери. Помогут разве? Один только и есть среди них человек — Даман… Валера… Даманов, значит.