Гребешков вел себя так, если бы и души людские принадлежали ему, и он мог управлять ими по своей охоте. Это и обижало пуще всего и хотелось поломать в бывшем сокамернике возносящее над другими, злое и непотребное, тогда-то и решил последовать сердечному зову, хотя и догадывался, сколь пагубно сие и для него самого, для того доброго и умного, что еще держалось в нем не размытое лихими деяньями на ухабистой дорожке.
Интересно, подумал, когда Гребешков догадался, что я мщу ему за обиду? Впрочем, какое это имеет значение? Догадался, и хорошо. Иначе было бы скучно: смешно вставлять палки в колеса, если никто об этом не знает, даже обидчик. Тихон понимал, что Гребешков не сегодня-завтра найдет способ прижать его. Но это ничего не меняло, и он, бывало, проникал в вагоны, даже охраняемые, везущие груз для нового хозяина, отцеплял их, сбрасывал на земь все, что было по силам, а кое-что прихватывал с собой, но чаще заходил в ближние поселья и говорил бедному люду про те вагоны, и ослабшие от постоянного недоедания люди спешили к обговоренному месту. Правду сказать, Тишка не всегда был одинок в своих деяньях, нередко отыскивались помощники, только подолгу не задерживались, Воронов не хотел этого, жалел мужиков. Пока ему везло, и даже после пожогов, до крайности обозливших Гребешкова, он спокойно гулял по байкальскому обережью, появляясь то в одном поселье, то в другом, у него завелись дружки-приятели, при надобности они прятали его. Гребешков устал гоняться за ним, а разные посулы ни к чему не привели; стоило у кого-либо спросить про Воронова, как тот с насмешкой отвечал:
— А я почем знаю? Ты ведь не знаешь, хотя у тебя целое войско служек.
В последнее время Тишка загрустил; Антоний, перед которым он чувствовал робость, при последней их встрече сказал устало:
— Пусто у тебя на сердце, человече, одиноко и уныло. А все потому, что остудил ты душу, невесть за чем погнавшись. Вернись к себе и скажи обращенно к Небесному миру: «Господи! Господи! Обрати на меня взор Свой и прости мне нечаянные мною грехи мои!»
«Нечаянные грехи мои…» — мысленно повторил Воронов и тут же, без раздумья, поверил Божьему человеку, как если бы тот и в самом деле был освящен Небом, о чем не однажды слышал даже от далеких от истинной веры людей. «А как же иначе?..» — опять же мысленно сказал он, невесть к кому обращаясь, но только не к Божьему человеку, смотреть в глаза которому не мог, мешало далекое и призрачное, может статься, воспоминание о матери, тихой и скорбной, нередко говорившей: «Что же ты, Тишенька, ступил на плохую дорогу? Ить ты слабенький телом и душой не тверд? Не возвернуться ли тебе в отчий дом, одна-то я иль управлюсь по хозяйству?..» А в «хозяйстве» коровенка, чуть ли не вровень летами с Тишкой, да козочка, задубевшая от ветру.
Он любил мать, как могут любить лишь оказавшиеся по ту сторону от привычной жизни, но и расстаться с тем, что потянуло жадно и кинуло в воровскую жизнь, не мог. Да если бы даже захотел, иль позволили бы «законники» жить на свой лад?.. «Крещенный блатными во блате умрет» — сказывали они, и это были не просто слова.