Читаем Горящие сосны полностью

Еще какое-то время на заимочном подворье было шумно и людно, а потом все стихло. Агван-Доржи оторвал глаза от очагового огня, колеблемого, как если бы в теплое и обжитое, удерживаемое воловьими шкурами, сытное тепло пробивался ветер, хотя это было не так, спросил:

— А лось к тебе и раньше захаживал?

Старик смотрел на искряно белые уголья в очаге, наблюдая в них далекое, с ним ли бывшее, а может, с кем-то из близких сердцу, возносящее над опостылевшей жизнью, приближающее к светлому и разумному, не имеющему четких земных форм, отчего Бальжи не сказал бы, что же узрилось, но это и не важно, важно ощущение, которое возникло в нем и нашептало, что если ему теперь плохо, то его сыну хорошо: он правильно сделал, что ушел из ближней жизни, там, где он теперь, лучше.

— Да, захаживал, — сказал старик. — А куда ему еще было податься? В степи он только меня знает. Малой еще был, когда я подобрал его. Лежал на рыхлом снегу, едва дышал… Я взял его к себе, поднял на ноги. Какое-то время он жил у меня на скотном дворе, потом стал уходить сначала на день, потом на два, а однажды и вовсе пропал. Но нынче пришел. Видать, вспомнил старого Бальжи. Но зачем?

— Что так?

— Не знаю, — негромко сказал старик. — Велики земные тяготы, придавливают чувства и в сильном звере. Добрые духи покинули нас.

— Духи не сами по себе живут, но в нашем сознании, лишь отпущенные нами на волю приобретают определенные формы. Ослабнет сознание человека, и духи ослабнут. Однажды Учитель сказал, что жизнь есть средство для достижения совершенства, и надо искать начало всему, даже божественному, в себе. И, коль скоро сумеешь отряхнуть с себя земную пыль, то и вознесется душа, когда человек поменяет форму, и сделается ей в небесных пространствах благостно и ровно.

Бальжи со вниманием слушал Агвана-Доржи и хотел бы что-то понять в словах его, но понять не умел; все в нем нынче устремлено к тому сиятельному и чистому, что окружает сына, перешедшего в иной мир. Может, поэтому как бы нечаянно и противно суждению монаха, но, скорее, оттого, что, достигнув высшего нервного напряжения, он уже не мог удержать этого в себе, он сказал легко и с какой-то даже веселостью, которую нынче никак нельзя было ожидать от него:

— А Бадмашка-то, ух, как осерчал! Я думаю, он догадался, что я спрятал лося. Догадался и где… Но почему-то пошел в другую сторону. Почему же?

Старик не дал очагу погаснуть, подбросил хворосту, а когда тот возжегся сине и ярко, в юрту, чуть откачнув полог, вошел рыжий пес. Бальжи подманил его к себе, встрепанного, взмокшего, сказал:

— Хороший у тебя помощник, монах.

Глаза у старика были веселые. И это так не походило на него! После смерти сына он одно только и удерживал на сердце — память о нем. Агван-Доржи даже засомневался: а и вправду ли он в юрте у старого чабана, где не скрипнет изрядно прогнувшаяся потолочина, почернелая и тоже как бы заскорбевшая и где на маленьком столике светятся медные лики бурханов[6] едва приметно, тускло, точно бы робея дневного света, проникающего в узкое оконце?

Старик заметил происходящее в душе у монаха, хотя в лице у того ничего не поменялось, было такое же непроницаемо спокойное и отгороженное от жизни. Он заметил перемену в страннике особенным чутьем, в прежние леты так свойственным ему, и стало неловко, точно бы совершил что-то противное своему разумению о жизни, которая опостылела и ни к чему не влекла. Он хотел бы развеять неловкость и сказал чуть дрогнувшим голосом:

— Отец говорил: жизнь есть полет стрелы, пущенной к ближнему горизонту. Полет до поры ровен, но на излете обрывается, и стрела, подобно камню, сброшенному с горы, круто падает вниз, и тогда невесть что выделывает, ослабленная, словно бы ею играют страсти, она вертится, как детеныш шайтана, нанизанный на иглу. И во мне, видать, нынче что-то стронулось и потащило… И смутно на сердце и горько, но вместе радостно, как если бы я обрел в себе что-то.

Это было диковинно для него самого, диковинно, что сказал о чувствах: сколько помнит, ни перед кем не распахивался. И он мысленно увидел сына еще в ту пору, когда тот начал познавать мир, и ощутил ни с чем в обыкновенной жизни не сравнимую радость; она перехлестывала через край и задевала ветви деревьев, легким росяным бисером ложилась на широколистую лесную траву; тогда они шли таежной тропой, невесть откуда возвращаясь, скорее, от зимовья, поставленного близ горной речки, туда Бальжи хаживал, если выпадало свободное время, и ставил морды, и редко когда возвращался без рыбы.

— Бабай! Бабай! — говорил сын, забегая вперед и останавливаясь, коль скоро что-то поражало его необычайно, а это могла быть самая малость, ну, хотя бы блеснувший меж деревьев, казалось бы, глухо затянувших небесный полог, луч света. Бальжи наблюдал за сыном и прежде толкавшееся в груди отступало, и он тоже, раздвинув в летах обретенное, утеснявшее, с любопытством следил за играющим солнечным лучом и говорил что-то мягкое и нежное, до сей поры пребывавшее в забытье, а вот теперь выхлестывающееся из него неземной радостью.

Перейти на страницу:

Похожие книги