Читаем Горящие сосны полностью

Странная благодарность. Чаще случается по-другому, человек не любит, когда кто-то открывает в душе его. Мите словно бы наскучило оттого, что все принимали его таким, каким он желал бы казаться, но каким если и бывал, то нечасто: легковесным, ни про что не задумывающимся человеком, которому все равно, что станет с ним завтра. Конечно, так вроде бы и жить легче, но как же скучно! И потому, однажды встретившись с Анютой и догадавшись про ее способность проникать в душу, и не для того, чтобы остудить в ней, но привнести тепло ясного и доброго понимания, Митя потянулся к ней всем сердцем и теперь уже представить не мог, что когда-то ее не было рядом.

Они просидели возле камина до самого утра, благо, дрова были заготовлены заранее, знай, подкидывай. Они ни о чем не говорили, как бы даже опасаясь чего-то, лишь однажды, когда от холста остались уголья, Митя обронил:

— Вот ты и получил свое!

В тот момент, когда в мастерской догорал холст, Гребешков находился за сотню верст отсюда, в своем городском особняке, он встречался с деловыми людьми, среди них преобладали те, кто сумел подняться на самый гребень и хотел бы принять участие в обустройстве байкальского обережья. Правду сказать, Гребешков не желал этой встречи, но понимал, что нельзя избежать ее, и теперь был доволен, что она прошла так, как и намеревался провести ее, спокойно, не в обиду себе, уладив все, что предстояло уладить, не испортив ни с кем отношений и при этом не поступившись своими интересами.

Но, когда за последним из гостей закрылась дверь и находящиеся при нем служилые люди ушли в свой закуток, Гребешков почувствовал странное беспокойство, он не мог отыскать причину этому и долго томился в легкой растерянности, не понимая, что происходит; ни с того ни с сего вдруг вспомнился художник, живущий в одном из прибрежных поселий, написанный им портрет. Портрет Гребешкову не понравился; было в нем что-то отталкивающее, а вместе притягивающее к себе, смутное. Но он не попрекнул художника и малым словом, все же долго не задержался в мастерской, ушел растревоженный узрившимся в портрете и точно не к нему относящимся, но к чему-то еще, маячащему за его спиной и управляющему его действиями. И это тревожное чувство нет-нет да и посещало, когда думал о портрете, а это в последнее время случалось особенно часто. Иной раз возникало ощущение, что он как бы раздвоился в себе самом: нечто от него отколовшееся неожиданно проявилось в портрете, причем, не самое лучшее, отчего неприятно смотреть на свое изображение; впрочем, внутренне он сознавал, что иначе не могло быть: в нем и вправду понамешано круто. Но сознавать — не значит, принимать явленное за истину, он понимал это и мало-помалу смирился. Однако портрет так и не взял, а сегодня неожиданно почувствовал, как что-то в нем сломалось, и невесть почему подумал, что стряслось неладное и, кажется, не с ним, а с той его частью, которая перенесена художником на холст, отчего в нем приметилось странное беспокойство, не сказать, чтобы сильное, скорее, ноющее и саднящее, скребущее по струнам души.

<p>10.</p>

Старик Бальжи сидел в юрте у тлеющего очага и разговаривал с сыном, точнее, с тенью его, более отчетливой и ясной, чем тот сумрак, что зависал под потолком.

— Тебе плохо, скучно? — спрашивал сын.

— И плохо, и скучно, — отвечал старик. — С заимки все съехали, я остался один. Меня звали с собой. Но что мне делать в улусе, где нынче властвует нойон, он теперь все — и хозяин и власть. Ты должен его помнить.

— Я помню. Он учился на два года раньше меня, был зол и вреден, и не хотел чистить зубы, почему изо рта у него дурно пахло. И учителя сердились. Но приходил отец и ругал их: «Мой Бадмашка не ромашка, его не нюхать, учить надо!..»

— Давно это было, — грустно говорил старик. — Так давно, что и не вспомнить всего. И дело тут не во времени, времени как раз утекло не шибко много, в людях поменялось, уж и головы лишний раз не подымут, и слова не скажут против нойона. Да и как скажешь, когда обнищали вконец, все перешло в хозяйские руки? К тому же Бадма угрожает прогнать из улуса любого, кто возвысит голос. Люди боятся.

— Не люди, — вздохнула тень сына, колеблясь. — Их обозначение на земле, оно и прежде было едва просвечиваемо, а теперь и вовсе потускнело. Все больше степных людей меняют форму и оказываются рядом со мной.

— Хорошо ли это? — горестно вопрошал старик. — Буряты нынче худы и слабы, как трава в тенистом лесу. Подует понизу ветер, и они никнут, вянут. В иных племенах остались старики и старухи. Что проку от них?

В юрту вошел Агван-Доржи, и тень сына исчезла. Старик огорчился, все же показал дрожащей рукой на место рядом с собой возле слабо тлеющего очага, сказал хрипло и задышисто:

— Присаживайся. Да будет с тобой небесное благословение, и не остынет оно и на сильном морозе.

— Мир очагу сему!

Агван-Доржи распахнул полы щирокого желтого халата, провисшего черно обугленными ошметьями, и подтолкнул под себя мягкий, теплый войлок.

— Ты с кем-то говорил, когда я вошел? — спустя немного спросил он.

Перейти на страницу:

Похожие книги