— Ну, вот и ты… — сказал старец Василий. — А мы времени даром не теряли и всем миром порешили съезжать с отчих подворьев, только не выберем, когда?.. Сон ты сказывал мне, помнишь? Про лютое болото, затянувшее беглых людей. Я и подумал, не знак ли это? Может, и нам не надо мешкать?
Антоний долго прислушивался к своему сердцу, к тому томящему и горькому, что шло от него, замутняя сознание, сказал:
— Может, и не надо.
Мужики смотрели на странника с напряженным вниманием, они явно ждали чего-то другого, а не того, что услышали. Они хотели от него, непохожего на них не только своей внутренней сутью, которая едва ли была кем-то понимаема, но и внешне, точно бы он был выходцем из незнаемой ими земли, ясности. Предельной ясности. Проснувшееся в них как бы даже нечаянно, вдруг, и относящееся к существу, раньше едва замечаемому ими, принимаемому иной раз не всерьез, нередко с легкой, хотя и необидной усмешкой, и невесть почему сказавшее, что он лучше знает, что теперь делать, неожиданно облеклось в нетерпение. Нетерпение было сильное и горячее, разве что не обжигало. И Антоний почувствовал это и сказал неожиданно сильным голосом:
— Не надо.
В лицах у мужиков посветлело, спало напряжение, заговорили враз, перебивая друг друга:
— И верно, чего медлить? Уж почитай, полпоселья как корова языком слизала.
— Ах, сукины дети, все под себя подмяли, теперь и землю отчичей оттяпывают.
— Сами виноваты: пустили козла в огород.
Прокопий не принимал участия в разговоре, он знал о намерении мужиков давно и не имел ничего против, хотя тоска все более росла: сам-то он не собирался съезжать, решил: «Отсюда, с отчего подворья, и отплыву с сынами, когда подымется большая вселенская вода». Однако хлопоты мужиков ему не были чужды, он как-то ходил с ними в дальнюю тайгу и указал на глухое, едва ли кому ведомое и в здешних краях поднявшимся, место, впрочем, только для «незрячих», отломившихся от природы, глухое, а на самом деле, веселое, со всех сторон гольцами укрытое, с горными, жадно лопочущими про извечное искряными ручьями, с прожильными, обильными на разнотравье, долинками, где самое то устроить выпас для скотины и отвести землицы под сенокосные угодья. По слухам, раньше тут жили староверы, спрятавшиеся от сглаза, да время годя сгинули, слыхать, мор прошел средь них, занесенный из большого города побродяжками, а избы сгнили от долгожития, только молебный дом, почернелый, осевший изрядно, еще стоял, сохраняемый внешне неуглядной силой, которая именуется про меж людей намоленностью, однако ж есть от свойства русского человека чувствовать соединенность с неземным миром, сохранять ее в душе.
Прокопий сказал тогда мужикам:
— Лучшего места не сыщете. Тут и зимы теплее, не зря ж староверы арбузы под пленкой выращивали. А коль кого потянет на море, так чего ж проще, подымись на голец, что по правую руку, там и отыщешь водяное прожилье, это и есть исток Светлой. Одно и останется — сколотить лодчонку и спуститься по реке к морю. Я бы и сам тут с вами обосновался, когда бы не дал зарок при надобности, которая грядет, отплыть не откуда-то еще, а с отчего подворья.
Мужики не имели ничего против сразу поглянувшегося им места, сюда не то что хозяйские варнаки, боящиеся тайги, а и от нового начальства рыскающие по посельям не отыщут тропы. То и ладно.
Был среди мужиков Митя Огранов, он чувствовал необычайное возбуждение перед переменой в своей жизни. Он так устроен, во всякую пору устремлен к перемене в себе ли самом, в отношении ли к миру. И, коль скоро она долго не случалась, ему делалось скучно. Все же в нынешнем его устремлении было, пожалуй, больше рассудочности; она шла от необходимости поменять в себе: до сих пор Митя пребывал как бы во сне, редко заглядывал в мастерскую, а все из-за того портрета; уж сколько раз говорил Гребешкову: «Забери!..» Но тот только усмехался и как-то не по-хорошему, точно бы понимал про силу, которая угнетающе действовала на Митю. Да и на него ли одного? Даже те, кто прежде любил заходить в бывшую кузницу, чтобы распить в тиши, без бабьего подгляда, бутылочку, а потом всласть поговорить за жизнь, перестали появляться, а на смущенное, Митино: «Вы что, совсем забыли меня?..» — не отвечали, отводили глаза. Если бы не Анюта, добрая и ласковая, как бы даже понимающая про Митину колготу, было бы вовсе плохо. Но то и ладно, что она рядом с ним, отчего Митя мало-помалу начал забывать про прежние хождения во вдовы и смотрел на Анюту с нежностью, а то и слово доброе говорил про «Анютины глазки», дивно расцветающие в летнюю пору да про то, как много в них несвычного с холодным, чужеватым миром, и она слушала, и у нее сладко ныло сердце, и она долго сидела в легком, не стесняющем недвижении и слушала его, такого несвычного с понятным ей миром поселья.