— Охотники унесли убитого марала. Желтая земля у моих ног была испятнана кровью. Я подумал, что это не кровь марала, но чья-то еще… Чья же? Не знак ли это мне? Всем нам?
— Знак?.. — с душевной робостью спросил отец Василий.
В лице у странника поменялось, в тусклых, почти незрячих глазах промелькнуло что-то чуждое живому миру, он поднял вверх руки и торопливо зашагал к ближней березовой рощице. Мальчонка, поводырь его, едва поспевал за ним.
Небо было низкое и черное. Отец Василий долго смотрел вослед Антонию, на сердце защемило, он пошел в церковку и упал на колени пред ликом Спасителя. Тихо было в Божьем храме, взирали со стен на молящегося Святые и, казалось, прислушивались к его словам и хотели бы отвести от него нечаянно возобладавшую в нем тревогу. Время спустя это им удалось. Батюшка поднялся с колен и произнес чуть слышно:
— Господи! Господи!..
В отце Василии был душевный трепет, который, впрочем, ничего не угнетал в нем, но как бы подвигал к осознанию себя в неожиданно открывающемся мире. Сделайся по-другому, и он утратил бы в душе своей. И он знал об этом и поступал согласно знанию, ничего не страгивая в душе и чутко прислушиваясь к обретенному в недавнее время. И, коль скоро замечал там хотя бы слабую перемену, способную подвинуть в нем, истово молился, и тогда трепетно звенящее, почти неземное спокойствие ниспадало на него. Наверное, поэтому он всегда был ровен с людьми, понимал в них и умел помочь. Вот только со стариком Прокопием складывалось не так, как хотелось бы. Чудной человек! Едва только отстроился, тут же затеял с сыновьями рыть глубокую канаву к речной стремнине. И вот уж заливчик образовался, и вода подступила к пахнущему смолой крыльцу пятистенника. Отец Василий ходил к старику, спрашивал:
— Зачем это тебе?
Усмехался Прокопий, но не обидно, с грустью:
— А ты подумай.
Вздыхал батюшка:
— Я считал, напасти, свалившиеся на нас, отрезвили тебя, ввели в разум. Ан нет, ты все гнешь свое!
— Поглядим, батюшка, что ты запоешь, когда потоп грянет, — отговаривался Прокопий. — А я что? Я с сынами в лодку прямо с крыльца… И прощевай тогда, мил-человек!
— Богохульствуешь, Прокоп. Не ладно сие. Ить сказано во времена оны: на все воля Божья.
— Не мной придумано, на Бога надейся, да сам не плошай, — упорствовал старик. — Я и другим советую, делай, как я. Не слушают, кое-кто даже насмехается, сынов моих задорит. Зря!
Конечно, Старцев почитал святой выбор дедичей, это у него в крови, сам сказывал: когда бы не сердечная тяга к осиянному Божьим светом, то давно бы потерялся среди людей. Он исправно ходил в церковку, отстаивал все службы. Но вот что касается всемирного потопа, а еще желания не быть застигнутым им врасплох, тут никто не мог переубедить Прокопия, да в сушности никто и не старался, кроме отца Василия. Митя-богомаз, тот даже говорил:
— У каждого свой пунктик, и у нашего Прокопия тоже… Бог ему судья!
Батюшка вышел из дому, когда над ближним гольцом зарозовело низко зависшее над землей небо: бабка-повитуха, проходя мимо, постучала в ставню, тоненько вскрикнула:
— У Анютки-то началося. Я к твоим соседям бегала за чистыми полотенцами. Теперь поспешаю обратно!
Отец Василий неспешно брел по пряно пахнущей смолой улице и шептал:
— О, милосердная Госпоже, царица Богородице, прими смиренное моление наше и не отрини нас, заступление и прибежище наше, и не возгнушайся нас, недостойных, но, яко милосердая Мати, непрестанни молящи, Его же родила еси, да дарует нам прощения многих согрешений наших. Вопиим Те: помилуй рабы Твой Анны. И да будет Твое благословение с нею!
Когда батюшка подошел к домику за низкой белой оградкой, там уже скопилось много людей, перебивая друг друга, они говорили что-то, спорили, но без азарта, и быстро забывали про то, что стало предметом спора, как бы нечаянно косили глазами на дверь, которая распахивалась, впуская в избу баб, или, напротив, выпуская из нее их же, хлопотливых и расторопных. Нередко иная из баб, расталкивая мужиков, толпящихся у низкого, смоляно сверкающего порожка, говорила всердцах:
— Ну, чего набежали в такую рань? Не сидится дома?
А коль кто-то пытался отыскать в загашнике надобное для сего случая слово и чаще не мог найти, как если бы вдруг проскользнуло в кожаную дыру и затерялось в таежной утренней хмари, то и получал в ответ жесткое и нетерпеливое:
— Эк-ка балаболит!
Чуть позже среди мужиков примечен был Тихон Воронов, он в красном, с золотой ниткой, пиджаке, в черных, остроносых, на высоком каблуке, туфлях, в темной от загара руке узелок, повязанный туго. Шальные глаза горели жаждой радости. К нему подступили теперь же, спрашивали, кто с усмешкой на обветренных губах, а кто и с недоумением:
— Чего вырядился как петух? За версту видать. Не распугай кур-то.
— Небось праздничек учуял, Тихон?