Когда она вернулась, конвульсии заметно ослабли, и вскоре тело Аболешева замерло, став совершенно неподвижным. "Дайте", - сказал Йоханс и, взяв у Жекки стакан, чуть приподнял голову Аболешева. С усилием, используя какое-то известное ему движение, разжав стиснутые зубы барина, он влил ему в рот несколько капель. Спустя мгновение Аболешев, как будто поперхнувшись, одернулся, и тогда Йоханс дал ему еще пить. Павел Всеволодович открыл глаза, обвел ими террасу и снова сомкнул веки. "Помогите нести, - сказал Йоханс, - он будет спать". Вдвоем с Жекки они кое-как отнесли его в комнату, положили на кровать.
Укрыв Аболешева пледом и впервые за все время осмысленно взглянув на Жекки, Йоханс сказал с жесткой отчетливостью, чеканя каждое слово: "Если ви хотеть, чтобы ваш муж жить, его надо быть домой. Он умирать здесь". - "Что? Я не понимаю, Йоханс? Вы хотите сказать, его надо везти в Россию?" - "Да, домой, ваша деревня, здесь он умирать". - "Почему вы знаете, вы знаете, что с ним?" - " Он очень болен, и я знать, что надо ехать домой", - был ответ.
Выслушав Йоханса, Жекки почувствовала, что она сама смертельно устала, что ей обязательно как можно скорее нужно вернуться домой, в Никольское, иначе она просто сойдет с ума. Что до Аболешева... Вначале она думала, что везти его куда-либо в таком состоянии - настоящее безумие. Но Йоханс проявлял чудеса нордического упрямства, убеждая ее в необходимости скорейшего отъезда. По существу, он взял на себя всю ответственность за последствия, и Жекки малодушно подчинилась ему, поскольку Аболешеву не становилось лучше, а ее растерянность явно уступала страстной привязанности опытного слуги к "герр Паулю".
Домой ехали с продолжительными остановками через Швейцарию и Германию. В Люцерне Аболешева показали тамошнему специалисту по нервным болезням. Жекки предполагала, что Аболешев страдает эпилепсией, и именно с этим недугом связала все странные особенности их отношений; само собой эта догадка стала для нее страшным ударом. Но, осмотрев пациента, профессор Штайер диагностировал совершенно непрофильное для своей специализации заболевание - костный туберкулез. Объявленный приговор звучал ничуть не утешительней, чем терзавшие Жекки предположения. Это был именно приговор, поскольку способов лечения названной болезни современная медицина не предлагала.
Жекки находилась на грани нервного срыва. Столь резкий переход от упоительной радости, сопровождавшей ее все время свадебного путешествия вплоть до последних событий на приморской вилле, к полному провалу в безысходность, невозможно было пережить безболезненно. Лишь обострившаяся до полного самоотречения привязанность к Аболешеву поддерживала ее.
Ей врезался в память легкий светский говорок двух француженок, пациенток Штайера, наблюдавших во время прогулки за тем, как по дорожке в саду клиники Йоханс катит пред собой коляску с сидящим в ней беспомощным Аболешевым:
- Вы видели? Кто это? Новенький?
- Какой-то русский аристократ. Он путешествовал с молодой женой, и вот, такое несчастье. Профессор считает, что дни его сочтены.
- О, неужели? Как жаль. Он так молод.
- И так хорош собой, вы хотели сказать?
- Дорогая моя, что за намеки? Русский аристократ... я не настолько глупа, чтобы мечтать о нем.
"Бедные вы дурочки, - подумала Жекки, проходя мимо и стараясь не смотреть на них, - если бы Аболешев вас услышал, то посмеялся бы от души". Насколько она знала, для него понятия "русский" и "аристократ" несоединимы в принципе. Недаром он столько раз подшучивал над теми нередкими чудаками, которые пытались обвинить его в аристократизме. Сама Жекки не сильно занималась подобными темами. Она даже в точности не знала, что имел в виду Аболешев, говоря об аристократии, поскольку он не утруждался подробностями. Раз высказавшись на какую-то тему, он не имел привычки к ней возвращаться. Ему становилось скучно. Жекки же было вполне достаточно того внутреннего безотчетного ощущения Аболешева, которое прочно осело у нее в душе, и которое, вопреки всяким парадоксальным выкладкам, не допускало никакого другого истолкования его индивидуальной природы, кроме неразрывного с ней врожденного благородства. Другим Аболешева она попросту не принимала, не чувствовала. Ему же, скорее всего, доставляло безотчетное удовольствие время от времени находить подтверждения невозможности его связи с окружающим миром. Вопрос о русской аристократии подходил для этого ничуть не хуже, чем что-то другое.
XV