Читаем Горицвет (СИ) полностью

В самом начале его сильно возбудило исполнение хорошо известной «Серенады» (пела тетя всегда замечательно). Потом мама играла очень сложную вещь Листа, как всегда очень правильно, и очень одномерно. Потом Николай Николаевич выразил желание тряхнуть стариной и сыграл в угоду Аполлинарии Петровне вполне сносно этюд Шопена — голубой и длинный. Потом доктор Коперников выступил со своей гитарой и стал играть разные знакомые и неизвестные Юре штуки, причем, играл вдохновенно. Похоже, с гитарой доктор ладил намного лучше, чем с фортепьяно. Из нее он извлекал, печальные, — исключительно почему-то печальные, — голубоватые прозрачные, повитые мягкой дымкой, акварели, в которых Юра улавливал очертания безликих волн и все время уходящего, невозвратного берега, тающего за кормой старинного корабля. Затем, будто в продолжение невидимых Юриных грез, папа с доктором Коперниковым спели свой любимый дуэт «Моряки» на слова Языкова.

Это была их любимейшая, еще со студенческих лет, песня, и Юра, переняв ее по наследству, тоже очень рано угадал в ней отголосок своего собственного жизнерадостного упрямства и веселой отваги. Слушая, он не замечал, как сам, негромко подпевая, встраивается в этот отливающий бронзой и пахнущий свежим ветром штормовой пейзаж. «Смело, братья, бурей полный прям и крепок парус мой! Нас туда выносят волны, будем тверды мы душой!» — гремело в последнем куплете, самом звонком, мощной волной бросавшем «быстрокрылую ладью» на берег «блаженной страны».

И вот, наконец, мама, как всегда немного робея, обратилась к дяде Павлу с предложением тоже исполнить что-нибудь. Юра замер в радостном возбуждении. Дядя Павел отчего-то не сразу поднялся из кресла, медленно подошел к фортепьяно и минуты две стоял возле него совершенно неподвижно, как будто бы видел этот инструмент впервые, и не знал с какого края к нему подойти, да и стоит ли вообще подходить. Эту нерешительность заметил не только Юра, но и все, кто был в комнате, да ее и нельзя было не заметить. И дядя Павел, кажется, сделал решительный шаг, только ощутив повисшее за ним безмолвное недоумение.

Он сел и начал играть. Юра, ждавший этой игры, как самого вкусного и лакомого блюда сегодняшнего вечера, слушал и сначала не верил своим ушам. Как будто играл кто угодно, но только не тот вдохновенный чародей, к которому он привык. Как будто кто-то холодный и плоский вдруг добрался до податливых плавных клавиш, и взялся походя выдавливать из них безликие черные мазки. Юра чуть было не ушел, не дожидаясь, пока его выпроводят из гостиной. Настолько бесцветным, невозможным казался ему тот рисунок, что выходил из игры дяди Павла. Настолько тягостно и неприятно было подступившее разочарование. Но что-то удержало Юру от бегства, о чем позже он ни единожды пожалел.

То, что он услышал после того, как плоские черные мазки, начертанные дядей Павлом, начали сами собой перерастать в густые объемные образы, ввергло его в кромешный, зыблемый, будто бы налетавшими порывами ветра, непроходящий багровый кошмар. Черные и пурпурные волнообразные слои, похожие на грозовые тучи, сгущались, переплетались друг с другом и, смешиваясь, образовывали плотную, но чрезвычайно подвижную, рвущуюся, подобно ветхой материи, то огненно-красную, то черную, то лиловую смесь, из которой вырывалось горящее страшным багрянцем, безмерное зарево. Оно пылало и выло, и было не понятно, откуда текут его неохватные палящие потоки — от земли или с неба. Ни неба, ни земли уже не было. Был только сметающий все, кошмарный пламень. Юра на секунду забылся, когда почувствовал разверзшуюся под ним багровую пропасть. Его объяли непередаваемые страх и тоска, как будто ревущее зарево выжгло внутри все без остатка. Он почувствовал, как прервалось и сбилось его дыхание, как наплывающие багровые волны застлали ему глаза, и главное, с какой тягучей щемящей болью сжалось в груди сердце. Ему захотелось, чтобы дядя Павел немедленно перестал играть, чтобы его руки замерли или вообще отвалились, а фортепьянные струны полопались все разом. Лишь бы не продлевать эту муку, лишь бы не слышать этих гудящих, зовущих и плачущих колебаний безмерного мрака.

И дядя Павел как будто послушал его. Багровые отсветы зарева начали медленно отступать и за ними, на освобожденном ими подвижном полотне, выступило беспредельное ничто — ужас самой пустоты. И от этого голого безобразия повеяло такой неприступной горечью, такой слепой обреченностью, что было непонятно, какую боль легче перенести, рожденную кромешным заревом, или вызванную бесконечностью оставленной им пустыни.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже