Это была ее мечта — неподражаемое бальное платье лимонного шелка. Почувствовав в руках его обжигающий гладкий огонь, Жекки опустилась на кровать и еще не вполне понимая, что с ней происходит, поднесла это нечто золотистое и трепетное к своим губам. «Аболешев…» — вырвалось у нее вместе с дыханием, — «я знала…» С минуту, продолжая неподвижно сидеть с этим скользящим в ее руках, словно золотой ручеек, чудом, и не слыша собственного потустороннего голоса, она спросила Павлину:
— Который нынче день?
— Среда, — послышался ей ответ. Похоже, Павлина, не меньше барыни была загипнотизирована странным подарком.
— А который теперь час?
— Должно быть, уже с четверть девятого.
— Бегите к Дорофееву и скажите, чтоб, не мешкая, закладывал коляску. Я еду в Инск на бал; вы тоже собирайтесь. Поедете вместе со мной.
Павлина слабо охнула, разворачиваясь толстой спиной. Жекки слышала, как в коридре дробно и бодро застучали ее ботинки.
Стремительная примерка, учиненная перед отъездом, показала, что платье сшито будто бы на заказ. Оно было именно таким, как представлялось Жекки — дерзким, умопомрачительным безумством. Бледный золотисто-зеленый текучий блеск охватывал то мягкой прохладой, то мятежным пламенем. Складки пониже талии текли, подобные скупым лучам осеннего солнца.
Оправляя рукой широкую, приспадающую с плеча бретель, Жекки зажмуривала глаза, будто ослепленная другим солнцем. Как будто сверкающая лазурь безбрежного моря шумно накатывала на высокий берег, и пропитанный морем воздух обвевал ее раскаленным дыханьем, и от близости ветра, что рвался все время навстречу, и вздымался волнами, и пеной дробился морской, от палящего солнца, со всем его горестным даром, с жаром мира, к которому лик обращала звезда, с терпким вкусом вина из дорических розовых амфор, что когда-то поили забвением первой весны и пьянили как сад, полыхающий белым цветеньем, темнокудрую нимфу под сводами лавровых рощ, — становилось легко, или может быть, зыбко блаженно, ненасытностью сини и прелью гудящей морской, и как хрупкий кристал разносимого вдребезги полдня, истончаемый бликами радужно звонких лучей, распадалась, звеня, и ликуя, и пенясь, и плача, по покатым плечам, по течению смуглому рук светозарная радость, добытая жадно у моря, разноцветно играя, с крупинками соли капель.
«Аболешев, милый мой, — звучало в ожившем сердце, — ты же знаешь, я тоже не могу без тебя, ты уверишься в этом совсем скоро. Я буду танцевать весь вечер только с тобой. И больше мы никогда не расстанемся».
Через полчаса коляска, в которой сидели Жекки и Павлина, а на облучке правил по обыкновению слегка хмельной Дорофеев, поскрипывая на ухабах, выехала из Никольского.
XХI
Бал уже начался, когда Жекки, подбирая подол и осторожно ступая по крутым ступеням на тоненьких каблучках, поднялась на крыльцо Благородного собрания. Вестибюль, внутренняя широкая лестница, покрытая красным ковром, лестничная площадка, казавшаяся много просторнее из-за сияния двух огромных зеркал, по бокам от двери, распахнутой в шумную залу, — все была ярко освещено и полно народом. Из залы доносилась бравурная музыка, которая легко одолевала разнородный говор и шарканье многолюдной толпы.
Вновь приезжающих были уже единицы, и Жекки с неожиданной радостью почувствовала, что сейчас, когда она скинет на руки рослому лакею в синей ливрее свою бархатную накидку и шаль, покрывавшую ее высокую бальную прическу, и останется совершенно одна перед этой мраморной лестницей с красным ковром, и свежая ночная прохлада идущая от входа охватит ее освободившееся, тонкое и легкое тело — обнаженные руки, плечи, прямую спину в низком вырезе и молочно-розовеющую грудь, ничем не стесненную и подрагивающую под мягко нависшим шелком, — ей не придется по крайней мере услышать слишком много возгласов, пораженных ее нескромностью.