Он смотрел на притихшего Голубка, недвижно распростертого перед ним: простреленная нога, одеревеневшая от тугой повязки, вытянута как-то чересчур прямо. Из-под распахнутой до пупа рубашки выступает голый, отливающий мокрой бронзой могучий борцовский торс, исчерченный изгибами четко прорисованных мышц и тусклыми следами свежих царапин. Грубая щетина темной тенью обвела жесткие скулы, высоко вздернутый подбородок. Затянула сплошной чернотой когда-то тщательно выбритый рисунок тонких усов. Черные смоляные волосы слиплись на лбу, покрытом испариной. Веки опущены. Мечется ли под ними все тот же неистовый мрак, бессильный перед вспышками еще более неистового огня, или застыл в своем темном горении, узнать невозможно. Для того и опущены веки, и по лицу Голубка уже мало что можно прочесть. Он замер, он ловит спасительный сон. Ему не хватает забвения. А Матвеич держит его за руку, не обращая внимания на острые уколы черного камня в стальной оправе, и просто смотрит с настороженностью и лаской.
С тех пор, как они расстались в последний раз, Голубок возмужал. Кажется, в нем не осталось ничего мальчишеского, и все, что росло и менялось с годами, отлилось наконец в законченную форму предельного мужества. В этой литой форме навсегда изжили себя и прежняя щенячья заносчивость, и спонтанная легкая пылкость, и прежнее веселое озорство. Он сам укротил, выпестовал себя и стал тем, кем бы не смог его сделать никто другой. Самуверенная спокойная власть над беспощадным и злым естеством, перед которым должно было склоняться все, чего бы оно ни пожелало. А оно желало и добивалось, и было алчно, как никогда. В нем чувствовалась завораживающая и прямо-таки звериная мощь. Только стойкая воля и неколебимая бесстрастность — естественное безразличие непокрной среды — не позволяли укрощенной им внутренней стихии прорываться наружу. Должно быть, Голубок слишком хорошо знал, как велика опасность подобного срыва, и потому больше всякой иной угрозы страшился своей нечаянной слабости. Ибо за слабостью неизбежно открывался путь для худшей, разнузданной, всеразрушающей силы, той, что была в нем беспредельна.
И все же, как он ни избегал, как ни противился, слабость настигла, вскипела и потекла калечащей, темной лавой. И из этого жаркого, сладостного, безмерного смятения, что затопило его, вытекала теперь его горечь. Ужасаясь собственной уязвимости, угадывая грозящую пропасть, он обуздывал себя из последних сил и, оглядываясь вокруг, не находил спасения. Кажется, не находил. Если бы не… В лихорадке, в полубреду, разметавшись на смятой постели, корчась и замирая, он ни на минуту не отпускал руку Матвеича. Сильные пальцы до боли сжимали шершавую сухую ладонь, может быть излишне мягкую, старчески сморщенную и тихую, но такую надежную, такую последнюю, что ее нельзя было отпускать.
Вот так он и заснул, крепко сжимая руку Матвеича. Потом Матвеич с трудом высвободил свои затекшие пальцы и, обтерев полотенцем липкий лоб и шею.
Голубка, тихонько поднялся с постели. Он очень устал с ним, и все-таки что-то родное, как раньше, с жаром до краев наполнило сердце.
— Эхе-хе, детки, детки, — прошептал он, укладываясь на жесткой лавке в большой горнице.
Кот, услышав привычную вечернюю возню хозяина, проворно взобрался ему на грудь. Неторопливые поглаживания по маленькой голове и пушистой спине сделали свое дело. От наступившего блаженства Кот немедленно заурчал. Матвеич вздохнул, гадая, заснет ли сегодня. Хотел было повернуться на бок, но взгромоздившийся на груди приятель так благодушно мурлыкал, так благодарно обдавал живой теплотой, что Матвеич долго не решался его потревожить.
XXX
Блеклый утренний свет упал ему на лицо так же незаметно, как ночью подступила тягучая дрема. Первое, о чем он вспомнил, открыв глаза, был Голубок. За стеной, где монотонно стучали ходики, чувствовалась какая-то необычная тишина, и она напугала Матвеича. Так быстро, как только мог, он поднялся с лавки, на ходу отметил присутствие Кота, сонно полулежавшего на подоконнике, и второпях с тревогой заглянул за перегородку. Аккуратно заправленная кровать пустовала.
Сердце Матвеича похолодело. Предательская щемящая немочь прихлынула к глазам. Запинаясь, тяжело шаркая больной ногой он прошел по скрипящим половицам в сенцы и вышел на крыльцо. Нужно было скорее наполнить грудь лесным духом, иначе сердце могло разорваться. Но оглядев с крыльца двор, Матвеич расслабленно опустил руки и вздохнул с таким несказанным облегчением, что сразу позабыл о давящей тяжести в сердце. Розовые клубы утреннего тумана, перевитые дымной гарью, опутывали большие еловые лапы, что свисали над тесовой кровлей сарая. Мга низко стелилась над пустой лужайкой перед воротами, ползла за ограду, сливаясь с пасмурной синевой застывшего там леса.