Мотоциклы вырвались на полевую дорогу, прибавили скорость. Недалеко теперь и Горюч-камень с отвесно обрывающейся кручей.
На открытом месте сдуло весь снег и рыжие метелки ковыль-травы то пригибались, то выпрямлялись под порывистым ветром. Снег больно хлестал в лицо. Петька резко указал рукой по направлению к Горюч-камню. Мотоциклы свернули и, взревев, двинулись по бездорожью.
Петька весь напрягся, сжался в комок — ну, давай скорее! Ну!
Вдруг передний мотоцикл, споткнувшись, завалился набок. Петька вылетел из коляски, водителя придавило мотоциклом.
— Хальт! Хальт! — истошно заорали сзади.
Колонна остановилась.
Мотоцикл наехал на засыпанную снегом промоину, когда до берегового обрыва было рукой подать.
Петька попытался встать, но не смог — колено прострелила такая боль, что на лбу выступила испарина. В голове забилась мысль: все пропало!
Фашисты, ругаясь, сгрудились у лежащего мотоцикла, высвободили из-под него водителя. Двое зачем-то побежали вперед. Вскоре вернулись и начали что-то громко говорить остальным. Все разом поворотились к лежащему мальчику…
Петька стоял на краю обрыва, спиной к ледяному простору, лицом — к разъяренным врагам. Что думал он в предсмертную минуту? Какие картины проносились перед его взором? Может, видел он лесной кордон, друзей своих и партизан? Может, думал с горечью, что не дождался он того часа, когда село станет снова свободным?
Фашисты вскинули автоматы…
Внизу под Горюч-камнем гневно кипел на незамерзающей от родников быстрине Воргол.
Казачье ахнуло, пораженное подвигом Петьки Рябцева.
Не успели улечься толки об этом событии, как другая новость потрясла село: ночью, облив керосином пол и стены, заперев ставни и закрутив изнутри дверь проволокой, Захар подпалил хату. Сгорели немцы, все четверо, что схватили Петьку. Погиб в огне и сам Захар.
Немцы озверели. Они факелами подожгли несколько соседних хат и из автоматов постреляли их жителей. Ледяной ужас сковал село.
…Мишка исхудал, осунулся от недоедания и постоянных тревог. Картошка подошла к концу, правда было ее еще немного спрятано в деревянном сундуке, но бабушка повесила на него замок — избави бог трогать, на семена только и хватит.
Варили кормовую свеклу и ели с испеченными из отрубей лепешками. Но кончились и отруби, и Мишка с тоской думал, что до весны еще не скоро и чем они будут кормиться — неизвестно.
— Вот скоро, голубок, поля оттают — картошку гнилую будем собирать, лепешки печь — не погибнем, бог даст! — утешала его бабушка. А сама по утрам насилу поднималась с постели. Согбенная, усохшая вся, она удивляла Мишку крепостью духа. Она и в него вселяла силы и терпение.
— Ты бы полежала, бабушка! Я сам сварю, — говорил Мишка, отбирая из ее дрожащих рук чугунок с намытой свеклой.
— Ничего, голубок, ничего. Доживем до весны, поля оттают…
Она забывчиво повторяла то, о чем говорила минуту назад. И у Мишки больно сжалось сердце от жалости к ней.
— Баушк! А что если мне сходить в Афанасьево и обменять мамино пальто на картошку? А то и мои ботинки…
— Куда ты пойдешь! Немцы по дороге отберут, — слабым голосом возражала бабушка. У нее уже не было сил добавлять привычное слово — анчихристы.
И Мишка замолкал, он мысленно соглашался с ней— и впрямь немцы отнимут вещи. Ведь уволокли же они из хаты ватное косиковое одеяло и плетеную постилку. Приходится теперь с бабушкой укрываться стареньким чекменем да фуфайкой. Как-то прибегал Семка — и у них фашисты пограбили, даже подшитыми валенками не погнушались…
Однажды в полдень, когда скупое зимнее солнце светило в чуланное окно, бабушка, уже несколько дней не встававшая с постели, как-то неестественно тихо позвала Мишку. Тот подошел с встревоженным взглядом.
— Плохо мне, Миша… Видно, черед мой пришел… сходи сейчас к Фекле…
Помолчала, перевела трудное дыхание.
— Если что случится, к ним перебирайся… Голубок ты мой!
Страдальческие глаза ее повлажнели, и Мишка ладонью провел по ним, отер слезы. Не в силах был ничего сказать.
— А картошку на семена береги… Не век тут немым быть… к весне, бог даст, прогонят… Огород посадишь.
Мишка не выдержал, заплакал. Выбежал, боясь разреветься, на улицу. Постоял за углом, трясясь от рыдания. Мороз прохватил холодом, и он немного успокоился, пошел по переулку.
Тетка Фекла, Семкина мать, была дома, крутила ручную мельницу с Семкой. Всполошилась, увидев заплаканного Мишку.
— Аль что случилось?
— Бабушка умирает…
И Мишка, уткнувшись в теплый фартук тетки Феклы, заплакал навзрыд.
Когда они втроем пришли в Мишкину хату, бабушка уже была недвижная, лежала, словно сморенная сном. Сморщенное личико ее выражало успокоенность и неведомую доселе Мишке отчужденность.
Тетка Фекла молча перекрестилась и накрыла бабушку простыней.
— Упокой, господи, душу рабы твоей Парасковьи.
Мишка остро почувствовал свое одиночество, даже все в хате показалось ему каким-то чужим и стылым.