Пели, уронив на плечи чубатые головы, горестно прикрыв глаза. О, как горько волновали их в такую пору нехитрые узоры слов, как тревожили их сердца рыдающие переливы подголосков… Не песни — целые поэмы знавали наизусть старые казаки, и ладно подпевали им хором молодые.
Соберемтесь-ка, казаченьки, во единый во кружок, Запоем про девку красную, про лазоревый цветок. Эх ты, молодость игровая — буйный ветер в ковыле! Эх ты, девка чернобровая, в кашемировой шале! Вот идет она, качается,— горький стебель-полынок, За ковыль-траву цепляется расписной ее платок. Вот идет она, пригожая, а за нею — сотня вскачь. На снега лицом похожая, а губами — на кумач. Казаки в строю беснуются, да ребятам невдомек: Кем она интересуется, кто ж собой ее завлек?
— Где ты, суженый да ряженый?!— Прокатился в сотне гул. Карабин его разряженный ей подносит есаул.
Подвели коня горячего — вихрем пыль из-под копыт.
— Это што тако бы значило?!— вдруг красотка говорит.
— Сотня, смирно!— Приосанился есаул и ей в ответ:
— Разрешите вам, красавица, передать поклон-привет. Из похода, из сражения не вернулся лишь один… Приказал он с уважением передать вам карабин; Саблю гнутую, точеную, со степным тавром коня;
Плеть, из таволги крученную, серебром отороченные полковые вензеля. Вот седло его печальное с медной птахой на луке; Вот колечко обручальное, что носил он на руке. Все доспехи, все отличия приказал он передать Вам — за чудное обличив, вам — за косы за девичие, За походку и за стать…
Только он уж вам не встретится: свянул кудерь, чуб зачах… Темной ночью не засветится жар в косых от зла очах. Он лежит плашмя, подкошенный пулей в битве роковой, Запыленный, запорошенный иноземною пургой. Он лежит один. И бесится чертом меченым пурга, Ни друзей вокруг, ни месяца, ни подруги, ни врага… Он один. Под окрик ворона над ним вьюги голосят. Волчьи стаи в его сторону глазом огненным косят. Без поры и безо времени наш товарищ боевой Ногу выбросил из стремени, в снег зарылся головой… Ты ж, подруга его верная, нас прости за горький сказ, Красоту вашу, наверное, видим мы в последний раз… Потому что ранней зорькою мы в поход уйдем опять, Чтобы жизнь казачью горькую в чистом поле растерять…— Полк уходит. А девичие затуманились глаза; Словно молнией, обличив озарила ей гроза. Вот стоит она, печальная. На губах — вишневый сок. И слеза ее прощальная глухо падает в песок. Вот стоит она былинкою — краше песни и вина, На груди под пелеринкою брошка-бабочка видна.
Прошумели птицы-стрепеты. Поднялась прострел-трава. Нет, не Есех, казачки, встретите нас вы утром у двора!
А когда кончалась длинная песня и замирали на высоких нотах затерявшиеся в вечерней мгле подголоски, заводил один из бывалых казаков армейскую прибаску и побывальщину.
— Стояли это мы, братцы, в казармах за городом Верным. Как сейчас вижу — ночь месяшна, белым-то бела. Лежу это я после конных учений на нарах, и так у меня что-то свербит на сердце, так свербит. Чего, думаю, это у меня свербит? Смотрю, а в створку белый клубочек — шмыг, и давай по казарме крутиться, и давай крутиться. Крутится и подпрыгивает, крутится и подпрыгивает, как мяч. Во, думаю, притча кака получается… Сел я, вылупил на клубок глаза и вижу: это не клубок, братцы, а неземной красы барышня. Такая красавица — маленько не королева!
— А ты што?
— Ну што. Я, конечно, к ней…
— А она што?
— А она — от меня…
— Настиг?
— Ну, как же настигнешь ее! Настиг, кабы слово из черной магии знал. А я в те поры в этой магии — ни тиньтилили.
— Жалко, што там Трошки Ханаева не было. От этого варнака никакая бы краля не ушла, даже в привидении…
— Воспода станишники,— проговорил, как сквозь сон, Пашка Сучок,— а правда, што при губернаторской свите сам Шерлок Холмс находится?
— Все может быть. Наказной атаман без сыщиков на Горькую линию не поедет…
— Пошто так?
— А по то, што труса празднует…
— Кого это он испугался?
— Как так — кого? Политиков.
— Ну, забарахлил. Откуда они у нас, политики-то?
— А вот из тех самых мест. Ты думаешь, мало их пришло в наши края теперь из Расеи?
— Насчет Расеи — не скажу. А вот в станице они у нас, говорят, водятся,— сказал приглушенным голосом Афоня Крутиков.
— Брось буровить, станишник.
— За што купил, за то и продаю,— сказал Афоня.
— Откуда же они в станице-то? Уж не среди казаков ли?— прозвучал тревожный голос до сего молчавшего вахмистра Дробышева.
— Насчет казаков пока не знаю. А вот на хлызов-ской мельнице, говорят, есть такие,— произнес шепотом Афоня.
— Уж не Салкын ли?— тоже шепотом спросил вахмистр.
— Похоже на него. Говорят, он беглый. С каторги на линию к нам подался. С золотых приисков. С Байкала.
— Стало быть, беспашпортный?
— Пашпорт — што. Он тебе этих пашпортов сам, сколько ты хошь, наштемпелюет. Не в пашпорте дело. А дело в том, што он, варнак, кое-которых казаков сомущать начинат. Понял?!
— Брось ты. Это, к примеру, кого же?
— Попались такие ему, подлецу, на удочку…
— Кто?— горячо дыхнув в самое ухо Афоне, спросил вахмистр.