Одно неверное движение — и она тоже полетела в болото. Будто целая толпа мертвецов, топь ухватила ее за ноги, поволокла вниз, сковывая ледяным холодом, сыто булькая и причавкивая. Этне легла грудью на поверхность и замерла: так у нее был шанс продержаться дольше.
Бешеный лай собак огласил болота, перекрывая людские голоса. Подобный самому солнечному лучу, меж деревьев мелькнул ярко-рыжий зверь.
Жижа подступила к плечам. Ждать спасения было неоткуда, и Этне подстерегала самая страшная смерть из всех, что она могла себе вообразить. «Не-е-е-ет!» — закричала она.
Чья-то рука ухватила ее за волосы, наматывая косу на запястье, и поволокла вверх, словно багор. От ужаса девушка не испытывала ни боли, ни холода. В облепившей тело грязной и мокрой одежде ее швырнули на кочку, и короткий свист был свидетельством конца событий. Собачий лай усилился, приближаясь.
Этне подняла глаза.
— Вставай, тебе надо идти.
Высокий человек в красно-синем одеянии наклонился к ней, протягивая руку. С его помощью беглянка поднялась на ноги и зябко сжалась.
— Наречешь его — Араун, — повелительно сказал незнакомец, не сводя с нее холодных светлых глаз на красивом, но совершенно бесстрастном лице, затем снял с запястья меховой напульсник и переодел на руку Этне. — Отдашь ему наруч Охотницы. Теперь иди. Быстрее! Еще быстрее!
Этне почти побежала, а когда спустя десяток шагов оглянулась, позади не было уже никого. Стих и собачий лай».
— Где ты прочитал это? — удивленно вглядываясь в лицо ученика, спросил Шеффре.
— Нигде. Эта история здесь, — Джен показала пальцем на свою голову. — Много лет назад я видел их всех как будто в тумане, но со временем они постепенно выходят ко мне навстречу. Когда мы с синьором Фиренце начали изучать историю Древнего Рима, я услышал у себя в голове то, что только что рассказал вам. Мне хочется записать все это на бумаге… Но не получается. Я пробовал, не получается.
Кантор покачал головой. Дженнаро угадала, о чем он подумал. А подумал он, конечно же, о том, что не могут такие сказки просто так, сами по себе, приходить в голову десятилетних сорванцов. Впрочем, она и сама знала об этом.
Тем временем карета выехала на дорогу меж холмов, окружавших Флоренцию подобно краям гигантской чаши.
Глава четырнадцатая В мире слепых одноглазый — царь
«И так же, как крест, он будет терзать твои плечи, отгоняя покой»… Кто знал, что это пророчество осуществится столь грязно и вероломно…
Дни слились в недели страшного хоровода, ураганом уносившего жизнь, где навсегда, одним рывком, кончилась юность. Будущее стало черным, угрожающе-непредсказуемым и бессмысленным. В памяти всплывали обрывки слов, движений, чувств, но не существовало более ничего связного и последовательного, как будто кошмарный сон не хотел выпускать жертву из липкой трясины.
В тот день, едва дурнота после побоев отступила, Эртемиза спохватилась и вскочила на ноги, лихорадочно вспоминая откровения многоопытной Ассанты в их монастырской ссылке. Ничего больше не заботило ее сейчас так, как этот вопрос. Пошатываясь, она спустилась в кухню, выждала, когда кухарка выйдет выплеснуть помои на двор, и стремительно забрала со стола лимон и нож. Никто не увидел ее и на обратном пути, а у себя в комнате Эртемиза насквозь промочила выдавленным соком обрывок льняной ткани. Кожу пальцев безжалостно щипало кислотой. Когда свернутый в мокрый комок и перетянутый бечевой обрывок она дрожащими руками неумело вталкивала в себя, жгучее пламя боли ожило и заполыхало сильнее, чем прежде. «Терпи!» — шептала она, давясь слезами и борясь с подступающим обмороком. Даже «альрауны» удрученно молчали вокруг, свидетели всех ее немых мучений.
А потом… Смутно помнила Эртемиза и крики мачехи, бросавшейся на нее с кулаками и кричавшей о позоре для семейства, и отца, который заперся от них в мастерской, и напуганные взгляды братьев, не смевших подойти к ней, словно она была зачумлена, и прибежавшую со слезами покаяния Абру, лепечущую о том, что она так и не успела увидеть синьора Аурелио. Это все ее не касалось. Оскверненное тело не принадлежало ей — оно принадлежало какой-то презренной, жалкой девке, по ошибке, помимо воли, прикрученное к ней с самого рождения. Вся боль, которую приносили сейчас люди или собственное нутро, вызывала только злорадную солидарность. Если бы сейчас в нее начали швырять камнями, Эртемиза не стала бы уклоняться или протестовать. Этой боли было слишком мало, слишком мало. Боль должна быть такой, чтобы единственным избавлением от нее являлась смерть.