Так, размявшись, но не обретя при этом каких-то полезных сведений, Шеффре пошел к себе, а уже через полтора часа сидел в музыкальной комнате Приюта, дожидаясь прихода ученика. Однако вместо Дженнаро в зал, пятясь и открывая двери нижней частью спины, проникла какая-то женщина. Руки ее были заняты мольбертом, на плече висела громадная сума с разными художественными приспособлениями, а сама она, отряхнувшись и подбоченившись, встала посреди комнаты, обозревая помещение.
— Темновато, — сообщила дама и поскребла ногтями в волосах, небрежно перехваченных шелковой косынкой. — Можно будет открыть еще и вон те ставни?
Кантор разглядывал ее с крайним изумлением, тем более что выглядела она презабавно.
— Никогда не пробовал, но, наверное, можно… Синьора… м-м-м?..
Она поставила тяжелую сумку на пол и наконец-то уставилась ему в лицо:
— Чентилеццки. Эртемиза Чентилеццки. А вы, я полагаю, синьор Шеффре, учитель музыки воспитанника синьоры Мариано? Давайте уже откроем то окно?
Так и не разобравшись, кто эта деловитая особа, кантор отправился открывать ставни в самом углу, которые основательно заклинило за много лет бездействия. Женщина помогла ему, без тени стеснения встав коленом на подоконник и хорошенько толкнув створку. Она была так близко, что Шеффре успел рассмотреть небольшой, но хорошо различимый розовато-белый шрам в левом углу ее рта. Ставень наконец-то поддался, и музыкальную комнату залило дневным светом.
— А где художник? — уточнил кантор, хотя, в сущности, какое ему могло быть дело до того живописца?
Синьора Чентилеццки сразу как-то насупилась, словно готовый свернуться еж, и уколола его взглядом исподлобья.
— Я художник, — буркнула она, отходя к мольберту.
На этот раз с удивлением он справился быстрее и предложил помощь.
— Я оставила в коридоре подрамник, — сказала она. — Если вас не затруднит…
— Конечно, но что есть «подрамник»?
— Холст на раме.
Ее движения поражали меняющейся чередой свойств: все свои вещи она расставляла то резкими у грубоватыми жестами, то едва ли не танцевала одинокой грацией вокруг сооружаемого рабочего места.
— Куда вам его поставить, синьора? — выглядывая из-за принесенного холста, спросил Шеффре.
Она, не глядя, указала на мольберт, но не привинченную фиксатором нижнюю рейку при постановке перекосило, и подрамник едва не слетел с нее на пол, в последний миг пойманный кантором. Синьора Чентилеццки — совсем еще, между прочим, молодая девушка — смерила его взглядом, которым высказала все, что думает о белоручках-музыкантах. Когда же он извинился за неловкость, художница сразу повеселела:
— Ничего страшного. Это прикручивается вот здесь, а сверху закрепляется здесь. Благодарю вас.
Они обернулись: на пороге стоял Дженнаро, и стоял он там уже продолжительное время, с интересом за ними наблюдая.
— Доброго дня! Неужели я опоздал?
— Нет, проходи — и начнем, — спокойно сказал Шеффре, хотя на самом деле до спокойствия ему было далеко.
Странно начавшийся день странно и длился. То, что уже давно отболело, умерло и лежало где-то на дне застоявшейся трясины, будто торфяная мумия, внезапно дало о себе знать. Кантор начал свой урок, художница встала к своему холсту, наводя на Дженнаро сложенные окошком руки и прищуриваясь, а сам ученик как ни в чем не бывало взялся за ноты. И Шеффре чувствовал нет-нет да возникавшее желание снова и снова посмотреть на Чентилеццки — не на то, что она делает у мольберта, а на нее саму. Он уже давно не припоминал за собой подобных мыслей, тем более сама Эртемиза, казалось, совершенно забыла о его существовании, видя перед собой только мальчика за клавесином и торопливыми штрихами кисти перенося его позу на холст.
Художница была немалого роста — лишь слегка ниже него, — в широкой, перепачканной красками, скучно-серой одежде без малейших намеков на кокетство кружев или вышивки. Темные волосы, брови и диковатый пристальный взгляд карих глаз янтарной глубины выдавали в ней очевидную примесь южных кровей, а звучный, с оттенком металла голос вызвал у кантора легкий вздох профессионального сожаления: поставленный для вокала, он украсил бы оперную сцену великолепным контральто. Наверное, до самого конца жизни ему не забыть этот сказочный, переливчатый тембр; и по сей день не бывало случая, чтобы, задумавшись о своем, Шеффре не вспоминал ее шепот, такой тихий и слабый перед смертью: «И все-таки я пела»…
— И ты, конечно, не хотел бы вернуться домой! — насмешливо и вкрадчиво прозвучал не вопрос — утверждение.
— Я не знаю, — отрывая взгляд от своих записей, машинально ответил кантор.
Наступила тишина. Шеффре поднял голову и увидел перед собой две пары изумленных глаз: перестав играть, на него, хлопая ресницами, уставился Дженнаро, а синьора Чентилеццки замерла с кистью в руке.
— Простите, — замялся он, — я иногда говорю по привычке сам с собой. Не обращайте на это внимания.
Проклятие, неужели я сказал это вслух…