— Но я скажу вам хуже того: это уже четвертое такое убийство за последние два года. До него два произошли во Флоренции, а одно — не так давно — в Ареццо.
Кантор удивленно приподнял брови:
— И все четыре с обезглавливанием?
— Более того, один и тот же почерк: после отсечения головы убийца кладет ее в мешок из-под фасоли и бросает возле тела.
— Убитые — всегда мужчины?
— Да, все четверо. Еще довольно молодые и не из бедных, хотя и не аристократы. Больше никаких следов он не оставляет.
— А чем он отрубает головы? — отодвинув от себя сунувшегося к ним пьяного завсегдатая, уточнил Шеффре, и да Виенна заметил про себя, что вопрос его весьма к месту.
— Идеально заточенным орудием. Это может быть топор, сабля, меч — что угодно, только заточка такова, что позволяет сделать это одним ударом и не дробит позвоночник. Бьет он не по шее, а по горлу, и скорее всего, жертва при этом лежит на спине, но в сознании.
— Связанная?
— Неизвестно. Во всяком случае, никаких следов от веревок на мертвецах мы не находили. Поэтому либо убийца развязывает его перед уходом, либо обладает недюжинной силищей, чтобы одной рукой удерживать отбивающегося, а другой умудриться снести ему голову. Или же… убийц там двое или несколько.
— И никаких следов?
— Никаких. Никто не слышит криков, возни, никто не видит ничего подозрительного. Вообще ничего! Как будто убийца — сам посланец ада, бесплотный дух!
Кантор кивнул и потер пальцами тяжелые веки немного сонных глаз:
— Обещаю, если услышу хоть что-то, что прольет свет на это дело, сразу сообщу вам. А теперь давайте поедем в приличную таверну и наконец поужинаем!
И это была самая здравая мысль за сегодняшний вечер, чего не мог не признать изрядно утомленный шумом и гамом заведения пристав. По приглашению учителя музыки англичанин отправился вместе с ними.
Шеффре снимал две комнаты в домике близ площади Сантиссима Анунциата, да еще место в конюшне на заднем дворе для своего серого. Во второй комнате жил старый слуга, который, в сущности, был кантору почти и не нужен, но которого он когда-то пожалел и взял на должность лакея, и это был единственный способ платить ему честно заработанные деньги, поскольку подаяние смертельно оскорбило бы списанного на берег моряка. Особых нужд кантор не испытывал: он и домой приходил лишь тогда, когда основательно выматывался разумом и телом, после чего никакие мысли уже не одолевали его на ночь глядя, позволяя тем самым провалиться в черную пучину небытия. Это были самые благословенные часы в жизни учителя музыки. Иногда ему снились невнятные обрывки прежних или нынешних событий; города, где он когда-либо бывал, в запутанных грезах смешивались, становясь одним незнакомым городом. Там, кажется, он был счастлив. Вернее, не счастлив — он просто не был собой, не помнил ни себя, ни своего имени, ни своей судьбы. Наблюдал все, что проносилось перед глазами, но не касалось его самого. Но каким же разочарованием становилось каждое утреннее пробуждение! Мир обрушивался на него сверху, как ледяной град в середине лета. Шеффре долго еще лежал, закрыв лицо ладонью или полотенцем, чтобы оправданно оттянуть, отсрочить начало очередного бессмысленного дня, однако свет неуклонно пробирался под веки и выгонял его из постели. Да, страшнее всего было по утрам.