Он с размаху посадил ее на кровать, она не знала, что думать, и, поджимая ноги под себя, отодвигалась все дальше к стене.
— Марфа, это я! Я! Вернулся! — Сейчас он вкладывал в слова огромный для себя смысл.
— Уходи к черту! — ответила она. — Ты… подумаешь, ты! Мне что до тебя!
— Тебе?
— Уходи, уходи.
Он засмеялся — он смеялся как ребенок. Марфа раньше не слышала, чтобы так смеялись.
Он бросился к двери, вернулся, жадно и сильно поцеловал ее, она не сопротивлялась. Она встала, прошлепала босыми ногами к столу, нашла ощупью бутылку, выпила прямо из горлышка. И еще раз.
Когда проснулась, подушка была влажная. Она долго лежала, вспоминая погибшего мужа, вспоминала свадьбу, войну, Германию. Было рано, она чувствовала это по окнам, по особой, еще предутренней тишине.
Лето тянулось бездождное, злое. Рожь посохла, едва-едва начав наливать, ее скосили на сено. Сохла картошка, грунтовые дороги растрескались, ручьи и пруды высохли, речки превратились в ручьи, реки обмелели. Во многих местах на Острице обнажилось, и высохло, и взялось трещинами дно. Катера и небольшие пароходы, ходившие по ней, часто садились на мели, иногда, помогая друг другу, по два и по три рядом. Острица мелела, отступая от старых своих берегов, оставляя лужи, налитые водой углубления и ямы. Мальчишки вычерпывали из них попавшую в западни рыбу, по вечерам ее жарили. Скот, какой был, щеголял облезшими кострецами, люди ходили черные от зноя, с опаленными суховеем лицами.
Говорили, что столетние старики не помнят такой жестокой засухи. Люди злы, и уполномоченные, косяками наезжавшие из района и области, тоже злы, и никто не знал, что делать. Даже секретарь обкома, тоже старый фронтовик, товарищ Володин. Как-то он приехал в Зеленую Поляну, прихрамывая, прошелся по селу со Степаном Лобовым, сердито потыкал палкой землю на огороде у Марфы, помянул всех чертей и уехал на запыленной машине.
За лето некоторые отстроились, вышли из землянок, многие не осилили сразу — срубы у них поднялись только до половины. Сухое лето заканчивалось такой же сухой осенью, в сентябре упало несколько скудных дождей, не напоивших землю, редкие поля озими печалили глаз чахлым, немощным видом.
Земля уходила под снег голодной.
Осенью в Зеленой Поляне и других окрестных селах запасали желуди. Дуб рано начал багрянеть, в лесах, изрытых траншеями и землянками, в эту осень не было привычной тишины. Голоса, скрип колес — приезжали за двадцать и за тридцать верст. Дубы стояли редко и прочно, травы под ними было мало — и здесь за лето выгорело, но дуб есть дуб, и его корни тянули влагу из таких глубин, которые были недоступны не только травам и златкам, но и другим деревам.
Несмотря на засуху, желуди уродились на славу, их таскали из лесу кулями на себе, на коровах, у кого они были. Желуди сушили на печках, дробили в ступах, мололи потом на ручных мельницах, сделанных из жести. Серую, горчившую желудевую муку обильно подмешивали в хлеб.
Запасли сена, его было много в широкой пойме Острицы, убрали, что смогли убрать — скудная, нищенская новина, по шесть — восемь пудов с гектара, и уже в самом начале почти все колхозы начали просить ссуду зерном. По слухам, за Волгой и в Сибири собрали хороший урожай. Слушали и верили. Ссуду дали, по полпуда пшеницы на трудоспособного, по шести килограммов на остальных членов семьи. Это было мизерно мало, и Марфа Истнаева, помахивая мешочком с зерном, шла через все село от склада до своей избы и всем встречным напоминала про чужой каравай.
Степан Лобов хотел пристыдить ее, Марфа на него окрысилась; он негодующе шевельнул культей:
— Уродилась же ты с таким горлом! На три километра слышно.
— А ты только узнал, председатель? Покойница мама тоже была голосистая. — Она помахала у самого носа Степана мешочком с зерном. — Что, характер небось не люб?
— Куда больше! Только гляди, как бы он тебе не повредил, случаем.
Марфа сузила глаза, словно прицелилась.
— А что, может, за решетку упрячешь?
— На кой ты мне! Скалься…
— То-то. Ты лучше меня замуж возьми. Ничего, что у тебя руки нет. Две моих, одна твоя, как-нибудь сладим небось.
Степан покосился в одну сторону, в другую. Как всегда в такие моменты, одна из старух вытягивала голову за изгородью напротив.
— Ты хоть бы людей постыдилась. — Степан покачал головой и пошел своей дорогой, зарекаясь на будущее ввязываться в разговор с соседкой. Никто еще в селе не помнил, чтобы эта баба кому-нибудь уступила, и никто не надеялся на изменение ее характера. Кому-кому, а ему, соседу, надо было бы знать.