— Туманы в наших краях случаются, девоньки, прямо-таки непролазные: как мыло! Ни продохнуть, ни разжевать, ни выплюнуть. Помню, стояли мы однась в отдаленной бухте, в гнилом углу. Ну, туману и натянуло с сопок. А день в аккурат был субботний, банный. Постирались мы, как водится. Послали одного салагу на палубу шкерты растянуть — для просушки бельишка, значит. Так он, салага-то, возьми да и забей гвозди в этот самый туман… Развесили мы барахлишко, а тут приказ: срочно сниматься с якоря. Дали ход — батюшки! Корабль уходит из бухты, а бельишко там остается: висит в тумане. Боевой приказ, конечно, превыше всего. Когда через сутки вернулись в бухту, день стоял ясный — ни тумана, ни барахлишка.
— Так и пропало бельишко? — хихикнула одна из связисток.
— Ага. Его, оказывается, ветер вместе с туманом погнал аж к Шпицбергену. Так что в наших тельняшках теперича белые медведи гуляют. И на флот в комендоры просятся.
Девушки смеялись, довольные, видимо, не столько услышанным анекдотом, сколько нечаянной передышкой. А мичман вошел в раж, не унимался:
— А то таким же манером кок забил гвоздик и чумичку повесил. Так на том корабле экипаж до сих пор голодает — нечем борщ разливать. А морякам при плавании в тумане прибавилось забот и опасностей. Особливо вперед смотрящим сигнальщикам.
— Это каких же опасностей, товарищ мичман?
— А чтобы чумичкой, забытой коком, в тумане по лбу не стукнуло! — только и ждал подобного вопроса мичман.
Командующий не стал себя выказывать, хоть и видел явный непорядок. Больше того, он сам улыбнулся, словно травля мичмана вернула его на какое-то время в привычную корабельную обстановку. Сколько подобных побасенок слышал он, адмирал, за годы службы! Без них не обходились ни одна кают-компания, ни один матросский кубрик. Каждому новичку, пришедшему на флот, наперебой старались поведать, как мичман связисткам, и о вахтенном штурмане, который в Ленинграде, входя в Неву, принял за сигнальные фонари цветные огни трамвая на Васильевском острове; и о молодом политработнике, что пытался — конечно же, по совету корабельного остряка — прибить гвоздиками к артиллерийской башне, это к броняшке-то, объявление о комсомольском собрании; и уж, безусловно, добрую сотню вариаций все о том же тумане. Правда, на кораблях порой приходилось ограждать новичков от чрезмерно рискованных шуток и розыгрышей. Но мичман, видать по всему, болтает с девушками по-доброму, не обидит их. А веселое слово во время войны — ценно вдвойне.
Из Ленинграда, слышал он, большинство учреждений эвакуировали, а вот театр оперетты оставили. Чтобы суровые будни бойцов хоть немного скрасить и острым словом, и бодрой песней, и презрительной насмешкой над гитлеровцами. «Надо будет поговорить с работниками политуправления: хорошо бы создать концертные бригады и здесь, на Севере. На флоте служат сейчас и писатели, и композиторы, и артисты — вот пусть и занимаются своим делом, воевать помогают искусством. А непосредственно драться с противником и без них найдется кому».
С этими мыслями командующий медленно побрел обратно. К штабу уже подъезжали машины, водители, высадив начальство, тут же давали газ, чтобы скопление командирских автомобилей не привлекало чьего-либо взора.
«Все-таки нужно добиться от англичан сведений о конвое», — возвращался адмирал раздумьями к прежним тревогам. Он застегнул ворот кителя и уже быстрей зашагал к узкому входу в скалу. Заметив его, торопливо подтягивались часовые.
Люди, в конце концов, ко всему привыкают и приспосабливаются. Третьи сутки конвой шел в тумане, и постепенно поубавилось тревожных гудков, нервных запросов, разговоров и ругани по радиотелефону, работавшему в пределах горизонта, на ультракоротких волнах. К туману попросту привыкли. Армада судов медленно продвигалась в нем, по указаниям коммодора меняла время от времени курс, огибая минные поля, границы которых были известны лишь посвященным.
Правда, за это время на двух судах произошли какие-то поломки, и те вернулись в Исландию — в конвое осталось тридцать четыре транспорта.
На «Кузбассе» ощущение напряженности не покидало, пожалуй, только Лухманова и старпома Птахова. Они почти не спускались с мостика. Да еще Савва Иванович остро переживал туман, хотя и по другой причине: ломило суставы. На палубе помполит, уже не таясь, появлялся по-стариковски: в фетровых валенках. Он кряхтел, подымаясь по трапам, часто останавливался, переводил дыхание, и Семячкин клялся, будто слышал, как у Саввы Ивановича поскрипывают коленки.
— Это у тебя мозговые извилины поскрипывают, — вставил Сергуня. — Всего две в голове, а — поди ж ты! — мешают друг другу.
— Мозговые извилины — что нашивки на рукавах, — охотно продолжал разговор Семячкин. — Сколько, значит, ума — столько и нашивок. Тебе, Сергуня, как мотористу сколько нашивок положено? Ноль целых одна десятая?
— Да уж побольше, чем тебе…
— Я ж про то и говорю. Ежели б к твоим нашивкам да прибавить мои извилины — ты, глядишь, и за механика сошел бы.