Между колоннами транспортов, пользуясь тем, что видимость прояснилась, рыскали по-хозяйски, на полных ходах тральщики и миноносцы эскорта, будто хотели воочию убедиться, что все в подопечном караване в порядке, суда невредимы и целы, имеют ход и держат место в строю.
— Все-таки отличные моряки на судах! — заметил с восторгом Лухманов. — Трое суток в тумане, а вышли из него как по ниточке, не нарушив походного ордера. Экстра-класс!
— Хочешь и себя похвалить? — поддел его Птахов.
— А и мы не хуже других! — весело отпарировал капитан. — Лопухом оказался только американец, севший на камни у Акранеса.
— Что такое есть «лопухом»? — сразу же оживился Митчелл и достал записную книжку.
— Который ушами хлопает, — пояснил охотно Лухманов. — А в море это вредит здоровью.
— О, понял! — рассмеялся англичанин. — Американцы часто хлопают уши!
Митчелл оставался верен себе и не упускал случая высказать свое отношение к американцам.
Конвой снова втягивался во влажную мглу, но теперь это не огорчало: знали, что ненадолго, что впереди ожидали новые чистые плесы, с каждым разом все шире, и туман, по всем приметам, должен был вскоре кончиться вовсе. Да и небо, угрюмое до того, разжижилось, посветлело — сквозь него угадывалось мутное солнце, от которого отвыкли в минувшие трое суток. Правда, ясное небо таило в себе и опасности — о них не думалось, пока шли в тумане. Сейчас же, едва прояснилось и «Кузбасс» выходил на свет, словно рождался из мороси, все на палубах теплохода задирали головы кверху: нет ли самолетов? Но делали это с прибаутками, весело, с любопытством, а не с тревогой, и стармех Синицын, наблюдая резвое настроение молодежи, осуждающе и сердито, по-стариковски ворчал:
— Ишь нашли с чем шутки шутить! Начнут кружлять самолеты — быстро забудешь, где пуговицы на штанах…
— А ты, Ермолаич, суеверный, оказывается, — усмехнулся Савва Иванович. — Может, и в судьбу-индейку веруешь?
— Верить не верую, а в кошки-мышки с ней не играю… Поплаваешь с мое — уразумеешь. Кто в море не бывал — тот и богу не маливался, слыхал? Это на берегу грехи прощают да списывают, а в море они, окажись чего, камнем на шею. Судьба, как и служба, любит порядок и уважительность, так что уж лучше ее не испытывать и от греха держаться подальше.
— Серьезная философия.
— Мне философствовать некогда, — насупился старший механик, уловив иронию в голосе Саввы Ивановича. — Мне надо, чтобы дизель работал. Заглохнет — тогда, помполит, и твои молитвы нам не помогут.
— А ты, Ермолаич, знаешь молитвы надежнее?
— То уж моя забота… Так что, Савва Иванович, дорогой, других воспитывай, кто помоложе. А меня поздно: каков есть — таким и помру напоследок. — Он закурил длиннющую, туго набитую табаком самокрутку, покосился на валенки собеседника, поинтересовался сочувственно: — Мучают ноги?
— Мучают, — вздохнул помполит. — Доктор на мне перепробовал все рецепты, а толку…
— Слякоть такая, не то что кости — железо насквозь проедает. А я тебе, Савва Иванович, гусиного жира дам. Натрешь ноги — и сразу в сухой шерстяной чулок. Я — когда, бывает, сведет суставы — только тем и спасаюсь.
Синицын докурил самокрутку торопливо и жадно, видимо вспомнив о том, что пора со свежего воздуха возвращаться в машинное отделение, душное и горячее. Влажными пальцами загасил окурок и лишь затем швырнул его за борт. Тихо спросил:
— Про Севастополь ничего не слыхать? — И так как Савва Иванович отрицательно покачал головой, грустно добавил: — Сестры там у меня… Неужели и Севастополь сдадут?
Теперь, когда шли к родным берегам, когда с каждым часом «Кузбасс» приближался к ним, хоть и были они еще далеко, думы о доме все чаще заполоняли моряков. Думы и радостные, и тревожные… Раньше расстояния как бы сглаживали их остроту, делали нереальными, почти отвлеченными. Выход в море сразу же приблизил мысленно к дому, и в каждом сейчас нарастала нетерпеливость — та привычная морякам нетерпеливость, что овладевает ими при возвращении из долгого рейса и от которой невозможно уйти, отвлечься или забыться. Моряки знали, что эта нетерпеливость будет становиться все невыносимее по мере приближения к дому и самыми тягостными окажутся последние сутки пути. В эти сутки каждый настолько поглощен своим личным, что уже не услышишь на судне ни разговоров, ни шуток, ни громкого слова: люди либо скрываются по каютам, либо бродят по палубам молча, не замечая друг друга.
Правда — то ли потому, что до родных берегов еще надо было шлепать и шлепать, как выражался Синицын, то ли замедленный ход в тумане скрадывал привычное ощущение плавания, — нетерпение моряков пока не достигло накала и выражалось, пожалуй, лишь в говорливой оживленности молодежи.
— Даже жалко союзников, — разглагольствовал Семячкин, кивнув на соседние транспорты, — мы все-таки топаем к дому, а они — на другой край света.
— Переживут, — мрачно обронил Бандура. — Сидя за океаном, Гитлера не осилишь…
— А вы, товарищ боцман, в политике разбираетесь! — поощрительно заметил рулевой, настраиваясь на веселую волну. — Вам бы все буквы выучить — могли б помполитом плавать.