Здесь больше, чем где бы то ни было, страдали и мучились: от ран и увечий, от навязчивых, горьких дум о близких, о неведомом будущем… Однако говорить об этом считалось попросту неприличным: ранами тут не удивишь никого, а горестей у каждого хватает своих. Тех, кто жаловался и ныл, не уважали; по-мужски не любили здесь жалости и сочувствий. И потому большинство терпело все молча, хотя подчас и скрипели зубами, глухо стонали в подушки, чтобы не потревожить забывчивый сон товарищей. Зато когда раны отпускали маленько, люди враз оживали, позволяли воскреснуть в себе на какое-то время прежнему, исконному, довоенному, загнанному в самые глубинки души, — даже слабостям человеческим, даже чудачествам… И тогда представали друг перед другом не только старшинами, рядовыми, комротами, а кто балагуром и шутником, кто мастером с золотыми руками, тоскующими по делу, кто мужем, отцом или воркующим, неунывающим ухажером, вздыхающим тайком по любимой, а если таковой не имелось или она была вдалеке — по дежурной медицинской сестре.
Ольга чувствовала, как сердце наполняется нежностью к этим людям, гордостью за их естественное, какое-то буднично-житейское мужество, о котором сами они не догадывались.
Пробегали мимо, ревниво косясь на нее, сестрички — юные, обтянутые халатиками втугую, чтоб выделялась фигура, — и ранбольные встречали их заискивающими улыбками. Сестрички кокетливо-строго выговаривали им за какие-то нарушения, грозились пожаловаться врачам: им нравилась власть над мужчинами. Но когда появлялись врачи, усталые и измученные, сестрички враз умолкали и торопливо прятали под косынки непокорные прядки волос. А раненые вытягивались перед врачами, словно перед генералами.
Наконец няня наградила Ольгу халатом — непомерно огромным, с мужского плеча, сомнительной белизны. Внизу халата красовался большой и жирный от расплывшейся черной краски штамп хозчасти, напоминавший клеймо.
Женское отделение располагалось на третьем этаже, и Ольге пришлось подниматься по узкой лестнице — не центральной, а боковой, на которой когда-то резвилась школьная детвора, а ныне толпились раненые. Появление незнакомой женщины конечно же было для них событием, и местные острословы враз оживились, не стесняясь ни синих больничных халатов, застиранных в механических прачечных и потому давно утративших изначальный свой цвет, ни войлочных тапочек, ни казенных кальсон, что были завязаны внизу на ногах тесемками.
— Братцы, опять, наверное, будет шефский концерт! — присвистнул какой-то матросик, не расставшийся и в госпитале с тельняшкой. На гипсе руки у него были намалеваны якорь и спасательный круг, имитирующие татуировку.
— А может, подарки из тыла прислали? Вышитые кисеты для махры и носовые платочки с цветочками!
— Для твоего шно́беля не платочек нужен, а овсяная торба от лошади.
— Паря, потише, не напугай гражданку, а то подумает, что мы из черепного отделения.
На втором этаже дорогу Ольге преградил молодой солдат на костылях, с длинноватой смешной головой, стриженной наголо.
— Вы, случаем, пришли не меня проведать? Докладываю: зенитчик, первый наводчик и, между прочим, холост, ищу боевую подругу.
— Такой молодой, а уже ефрейтор, — подбросил кто-то с соседнего подоконника.
Солдат на костылях согласно кивнул, но в это время из той же компании кликнули:
— Анисимов, на выход: жена с детьми дожидает!
Раненые заржали, и Ольга слышала, поднимаясь по лестнице, как солдат со вздохом упрекнул товарищей:
— Поновее б хохму придумали — за эту еще при Петре Первом бороды обреза́ли. Не зря вас не выписывают как неполноценных.
В иное время Ольга, возможно, нахмурилась бы и по праву бывшего преподавателя, а скорее по въевшейся старой привычке пристыдила бы несдержанных балагуров за их не совсем удачные шутки. Но теперь, после услышанного в вестибюле, понимая истоки и русла неуемной игривости этих ребят, она промолчала. Что с них возьмешь, с мальчишек! Наверное, многие из них и не целовались еще, не промолвили девушкам ни единого серьезного слова и ныне щебечут о женщинах так же бездумно, как в другой раз щебечут о волейболе, о танцплощадках, о фильмах. За что же на них обижаться? За юность, пробудившуюся на короткий госпитальный срок? За веселый задор? За желание поспешно хотя бы прикоснуться к тем сторонам жизни, которые никому из них сегодня не гарантирует будущее? Было бы глупо сердиться. К тому же каждый из этих ребят мог бы сейчас находиться в море, рядом с Лухмановым, и, значит, судить о них полно и справедливо можно лишь там, в чертовом пекле, откуда они прибывают в госпиталь.
И Ольга улыбалась раненым, хоть и не умела на шутку ответить шуткой: все-таки сердце по-бабьи болело за них.