Улыбался ли он и бодро шутил, как утверждает Липа, или говорил «странно чужим голосом», но Горький ожил.
Его вернули с того света. Подарили еще девять дней бытия.
Позже Екатерина Пешкова назовет это «чудом возврата к жизни».
Трагический кордебалет
Да простит читатель автора за чрезмерные на первый взгляд медицинские подробности, но они необходимы. После первого укола пришедшему в сознание Горькому делают второе впрыскивание. Он не сразу на него соглашается.
Пешкова: «Когда Липа об этом сказала, А. М. отрицательно покачал головой и произнес очень твердо: „Не надо, надо кончать“».
Крючков вспоминает, что «впрыскивания были болезненны» и что хотя Горький «не жаловался», но иногда просил его «отпустить» и «показывал на потолок и двери, как бы желая вырваться из комнаты».
Будберг: «Он колебался, затем сказал: „Вот здесь нас четверо умных — поправился — неглупых людей (М. И., Липа, Левин, Крючков). Давайте проголосуем: надо или не надо?“»
Крючков и Пешкова тоже вспоминают об этом странном голосовании. (Правда, вместо Левина у них фигурирует Сперанский.) Заодно Пешкова объясняет, почему Горький спрашивал это только у четверых. Она, Тимоша и Ракицкий отошли к камину.
Конечно, голосуют «за».
И мизансцена сразу меняется. Появляются новые действующие лица. Оказывается, они ждали в гостиной. К воскресшему Горькому входят Сталин, Молотов и Ворошилов. И начинается действо, с которым нельзя сравнить последние дни и часы ни одного из русских писателей.
Значит, членам Политбюро сообщили, что Горький умирает. Они спешат проститься. М. И. Будберг: «Члены Политбюро,
Но прежде об этом узнал шеф НКВД Генрих Григорьевич Ягода, который прибыл раньше Сталина. Вождю эта прыткость не понравилась. Олимпиада: «В столовой Сталин увидел Генриха. — „А этот зачем здесь болтается? Чтобы его здесь не было. Ты мне за все отвечаешь головой“, — сказал он Крючкову. Генриха он не любил».
А между тем Ягода был почти «свой» в доме писателя. Недаром Липа всесильного руководителя карательных органов, от одной «сладкой» фамилии которого трепетала вся страна, называет по-свойски: Генрих. Вот что внушает ужас и неприятие. Вот что хочется оттолкнуть от себя руками, как делал это умиравший Горький, по воспоминаниям Екатерины Павловны Пешковой, не случайно ведь отметившей «беспокойные движенья руками, которыми он точно что-то отодвигал или снимал что-то» (по отношению к умирающим это называется «обираться»).
Сталин ведет себя в доме по-хозяйски. Шуганул Генриха, припугнул Пе-пе-крю. В воспоминаниях последнего этот момент не пропущен. «Сталин удивился, что много народу: „Кто за это отвечает?“ — „Я отвечаю“, — сказал П.П. — „Зачем стольку народу? Вы знаете, что мы можем с вами сделать?“ — „Знаю“. — „Почему такое похоронное настроение, от такого настроения — здоровый может умереть!“»
Собственно, сколько же было «народу»? Врачи и многочисленная прислуга — не в счет. Возле Горького его «семья». И всё.
Е. П. Пешкова: «Через некоторое время (после первого впрыскивания камфары. — П. Б.) Ал. М. поднял голову, снова открыл глаза, причем выражение лица его необычайно изменилось. Оно просветлело, стало таким, как бывало в лучшие минуты его жизни. Он опять подолгу посмотрел на каждого и сказал: „Как хорошо, что всё свои, всё свои люди…“»
Это напоминает смерть Тургенева в Буживале близ Парижа, в окружении семьи Виардо. Тоже — «свои». Близкие, дорогие люди. Умиравший Тургенев впал в полузабытье и вообразил себя русским крестьянином. Напутствовал родственников Виардо по-русски: «Живите мирно!» «Любите друг друга!» Потом сказал последнее: «Прощайте, мои милые, мои белесоватые!»
Так бы и Горькому умереть. «Прощайте, мои милые…» Может, он, как Егор Булычов, и «не на своей улице жил». Но любил он многих. И его любили. Да, путаная жизнь! С переездами. И не так, как Гоголь, в коляске, с сундучком, а с «семьей», с врачами. Из Сорренто — в Москву. Из Москвы — в Сорренто. И еще Горки. И еще Тессели. Потом Сталин запер в СССР. «В Крыму климат не хуже». И Сорренто, чудесный итальянский городок на берегу Неаполитанского залива, где море «смеется» под солнцем, остался в дымке воспоминаний.
Вспоминает Илья Шкапа: «Окружили… обложили… ни взад, ни вперед! Непривычно сие!» Это сказал Горький осенью 1935 года в кабинете дома на Малой Никитской, готовясь к отъезду в Крым.