Мне никогда не устраивали на день рождения праздничную вечеринку с гостями – ни в виде сюрприза, ни в любом другом виде. Я никогда не играла в шарады, меня никогда не вводили с завязанными глазами в комнату, где ожидали друзья и родные, чтобы наброситься на меня с радостными восклицаниями. Когда мне исполнилось одиннадцать, мать повела меня и еще одну девочку в зоопарк, и, хотя нам нечего было сказать друг другу, она потом, в собственный день рождения, пригласила меня на свой праздник, исполняя тем самым светский долг. Ужас и унижение тех дневных часов оставались со мной еще много лет: мое старомодное платье; подарок, который я в спешке сунула незавернутым и который тут же отложили в сторону; правила игры в жмурки, которых я не понимала; девочки, которых я понимала еще меньше. Но еще хуже мне показалась доброта матери именинницы – когда я заплакала.
Теперь, в гостиной, где-то позади меня была Кара, я услышала ее смех и почувствовала, как ее пальцы прикрывают мне глаза, ощутила ее лимонный аромат, волнуясь, что не пойму, в чем сюрприз, не сумею оценить шутку. Она убрала руки, отступила в сторону, и я открыла глаза.
Рамы трех высоких окон, обращенных в парк, были, как всегда, подняты, а Кара стояла передо мной и улыбалась. Но все остальное стало другим, словно я забрела в другой дом, не в ту комнату, проскользнула сквозь зеркало в какое-то иное, незнакомое отражение.
Пространство, которое долго оставалось пустым, теперь заполнилось. Серебряный подсвечник расположился посреди круглого стола красного дерева. Импровизированный стол с доской на ящиках сдвинули к стене, чтобы он служил как разделочный, а ящики, временно служившие сиденьями, заменили четырьмя стульями, обитыми материей. Стол был накрыт к обеду: фарфоровые тарелки с гербом (три апельсина) и золотисто-голубой каемкой, столовое серебро, бутылочки для уксуса и масла, хрустальные бокалы, графин, полный вина, и аккуратно сложенные льняные салфетки. Еще больше свечей стояло на столиках для закусок возле небольшой кушетки, обтянутой темно-красным потертым и потрепанным бархатом. Вокруг расставили четыре низких кресла. Я сделала шаг и ступила на турецкий ковер.
Кара с Питером молчали, пока я озиралась по сторонам, оценивая совершившееся преображение: два ребенка, которые ждут похвал за то, что прибрались у себя в комнате.
– Откуда все это взялось? – задала я глупый вопрос.
Кара подняла со столика упавший лепесток. Я узнала одну из китайских ваз, которую они тогда распаковали. Теперь ее наполняли дикие розы из сада. На полированной поверхности стола виднелось несколько капель воды.
– Из музея, конечно, – ответила она, и я заметила, что на ней по-прежнему то кольцо из музыкальной шкатулки для драгоценностей.
Питер принес из кухонного уголка три коктейльных бокала на серебряном подносе, каждый – с оливкой на дне. Я предположила, что в них мартини.
Портрет женщины в высоком сером парике, со ртом-бутончиком, повесили на стену над кушеткой. Вокруг нее парусилось шелковое платье, и она сидела на фоне пейзажа, напоминавшего задник в фотоателье: слишком приглушенные цвета, слишком безупречный вид.
– Это Рейнольдс? – спросила я.
Питер стоял с подносом за моей спиной.
– Думаю, да, – ответил он, явно гордясь своим хорошим вкусом.
Кара взяла с подноса бокал и протянула мне, но я подошла к письменному столу, который поставили у стены. Небольшой столик, с изогнутой задней стенкой, длинными коническими ножками и тремя крошечными ящичками.
– Французский?
– Думаю, девяностых годов прошлого века, – сообщил Питер. – Красивый, правда? В идеальном состоянии. Абсолютно никаких жучков.
Я села в кресло перед столиком. Серебряную перьевую авторучку заранее положили на блокнот с промокательной бумагой, рядом со стопочкой визитных карточек, на которых был вытиснен тот же узор, что и на столовом сервизе. У кресла имелись ролики. Оно застонало под моей тяжестью. Скругленные ручки лоснились от сотен, тысяч прикосновений. Я открыла один из ящичков, чьи миниатюрные ручки были рассчитаны на женщину с более тонкими пальцами, чем у меня. Внутри ничего не оказалось. Взяв авторучку, я сняла колпачок и прижала перо к одной из визиток. Но чернил не выступило. Что я могла бы написать, если бы уже немного не влюбилась в Кару и Питера, если бы не провела два дня в Лондоне вместе со своими воспоминаниями, если бы прошедшей ночью не пряталась у себя в номере от мужчины в белом спальном халате?
«Мистер Либерман, мы взломали дверь в музей, и Питер с Карой пользуются вашими вещами, как своими собственными».
Или:
«Дорогая Доротея Линтон, мы обнаружили ваше потерянное имущество. Приезжайте и спасите нас от самих себя».
Могла ли я тогда все остановить, попросить их убрать вещи обратно? Изменило бы это что-нибудь? Я посмотрела на Кару, на Питера, стоявшего позади нее. По их лицам я видела, что оба ждут моего одобрения. Добивался ли его от меня кто-нибудь прежде? Капля влаги, осевшей снаружи на холодный бокал Кары, упала на ковер.