Как пелось когда-то: «Прочь, тоска, прочь, печаль!» Все-таки Новый год, что бы там ни было. Отбой сегодня, как обычно, но женщины тайком договорились не спать до полуночи, поздравить друг друга, пожелать счастья. А у меня под подушкой будет твоя телеграмма. Это и есть счастье.
Пока. Заканчиваю. Завтра праздничный день, отдыхаем, будет концерт, вечером, я допишу.
Всего тебе самого-самого хорошего в наступающем году, милый мой Сережа!
31 декабря.
И снова — здравствуй, Сережа!
Вот и первый день нового года идет к концу. Наверное, я буду помнить его очень долго. Что-то переломилось во мне, сама не пойму. Какое-то волнение пришло и вместе с тем спокойствие. Разве может такое быть?
Наверное, подобное чувство было у Лобачевского, когда открылось ему, что параллельные прямые при продолжении своем, вопреки здравому смыслу и доказательствам Эвклидовой геометрии, в конце концов пересекутся. Понимаешь, и мне открылось нечто за пределами этих стен, во времени и пространстве. Вдруг подумала, что параллельные линии наших с тобой жизней тоже при продолжении пересекутся. Вопреки здравому смыслу. Ведь не всегда же только здравый смысл приводит к истине.
И знаешь, когда это пришло? Во время новогоднего концерта.
Сначала все было обычно: примитив, скукота. Голоса доморощенных певиц глухую тоску вызывали.
Сидели мы поотрядно на скамьях в столовой, а в углу, на деревянной сцене выступали наши товарки из самодеятельности. Скучно, но все лучше, чем ничего. Развлечение все-таки.
Слышу, объявляют:
— Осужденная Антонишина прочитает стихотворение…
Она бригадиром у нас, голос у Антонишиной слабый, глуховат и с хрипотцой. Да и в возрасте уже, смотреть не на что. Зачем только на сцену полезла?
Боже мой, так это про нас! И как точно все сказано!
Хлопали Антонишиной дружно. Она со сцены спускалась, так все лицо пятнами пошло и губы дергались. Может, приятно было, что аплодируют, а может, на нее стихи так подействовали.
Потом, когда в жилую секцию вернулись, в тепло, в грошевый свой уют, расхожие тапочки надели, я к Антонишиной подошла, спросила, чьи стихи читала. А она говорит:
— Не знаю. Мне Керимова листок дала, от руки переписано. Там еще было, но я только это выбрала. Хочешь, почитай.
Стала я читать. А там и автор указан: Л. Щипахина. И что ни стихотворение, то будто про нас.
Или это:
Читаю, а у самой сердце бьется. Тут и пришла эта мысль — про параллельные прямые. «Ветер странствий, зов свободы, нежность неба голубого…» Как будто мне окошко открыли и показали, какой он чудесный, наш солнечный мир. И жить хочется, и сладостно, и жалко себя до слез.
Все уже спят давно, а я пишу тебе. Надо бы тоже выспаться, завтра на работу, а знаю, сон не скоро придет, может, вообще не усну до утра. У меня будто крылья выросли. Великое это дело — надежда.
Спасибо тебе. Будь счастлив.
Твоя Вера.
1 января.
Здравствуй, Сережа!
Трогательное твое письмо, где ты радуешься (верю — искренне) переменам во мне, увы, опоздало. Перемены оказались мимолетными. Было настроение, которое я сама приняла за душевный сдвиг, было и прошло. Окно в в стене захлопнули перед самым носом, и снова серые будни, зона, двухъярусные койки солдатского образца, пересчет на поверке, шум швейных машин в цехах, разговор о трусах, о плане, о соревновании — кто сколько выдал…
Мне Керимова говорит: надо быть собранней. А я не могу. Кончилось мое ученичество, теперь я — швея-мотористка, посадили меня в поток — на первую операцию, самую простую, запуск называется. А я норму не даю. Не могу сосредоточиться, мысли уводят куда-то, нет мочи восемь часов подряд, минута за минутой, думать только о том, чтобы строчка ровной была. Не могу, и все, хоть убей. А каждая осужденная обязана честно трудиться. Это тут первая заповедь. Выходит, я отлыниваю, не хочу вкалывать весь рабочий день, всю себя отдавать общественно полезному труду. Теперь пойдут внушения, обсуждения, проработки.