У Плато эти недостатки хоть немного возмещались ее относительной молодостью. У Хелазу было на тысячу больше складок и морщин, служивших вместилищами для пыли и грязи. Как вообще все старухи, Хелазу была болтливее молодых, не притворялась застенчивой и, пользуясь привилегиями своего возраста, обнимала меня и гладила мои руки и ноги без малейших признаков отвращения. Захо сидел рядом на корточках, покуривая сигарету, и иногда переводил слова Хелазу. Проявления интереса к моей особе имели то преимущество, что, пока они длились, от меня не требовалось ничего, кроме пассивного согласия, и не надо было думать, что говорить. Мне было бы приятнее, если бы женщины вернулись к работе, но они явно не собирались отказываться от редкого блюда. Стать предметом безраздельного внимания женщин было само по себе достаточно неприятно, не говоря уже о том, что они вмешивались в разговор, задавая Захо вопросы, явно касавшиеся моей персоны. То Плато сморкалась и вытирала пальцы о свое выставленное бедро, то Хелазу поднимала морщинистую грудь и чесала под ней пятно экземы. Я задавал вопросы о самых простых, обыденных вещах — названиях растений и сельскохозяйственных орудий, — и Заховконце концов как будто потерял интерес к беседе. Для меня же разговор вскоре стал не менее затруднительным, чем светская беседа о пустяках. Любая моя попытка коснуться более важных предметов наталкивалась на плохое знание Захо пиджин-инглиш и на раздражающее упорство, с которым он отрицал существование верований, правил, определенных мотивов поведения. Делал он это, вовсе не желая ввести меня в заблуждение. Я еще слишком мало знал, а потому неправильно ставил вопросы, но основная причина в том, что любой уклад жизни содержит массу неписаных законов, правил и представлений, столь укоренившихся в миропонимании носителей этого уклада, что им не нужно — а иногда это и невозможно — выражать их словами. Мне пришлось снова и снова напоминать себе, что моя работа требует почти безграничного терпения, скрупулезного внимания к деталям и способностей сыщика.
Впоследствии я уже не испытывал, приходя на огороды, такой напряженности и неловкости. Прогресс стал очевиден, когда люди перестали бросать работу при моем появлении, и я мог бродить, разговаривать с женщинами, которые мотыжили грядки, и наблюдать, как мужчины ставят тростниковые ограды; иногда я тоже включался в работу, и мои неумелые усилия вызывали добродушный смех, особенно если я ненароком брался за дела женщин[23]. Я не стремился к популярности — я наблюдал и собирал информацию. Беспорядочные беседы давали лучшие результаты и больше соответствовали моему характеру, чем формальные вопросы, задававшиеся в уединении моего дома. Но эта работа требовала такого терпения и сосредоточенности, что через несколько часов я чувствовал себя совершенно разбитым. Тогда я просто-напросто позволял себе забыть о своих задачах и больше не старался запоминать и записывать. Окружающее сразу же поворачивалось ко мне другой стороной. Фигуры людей и ландшафт вступали в новую взаимосвязь. Вот так же изменяется освещение, когда туча, уходя, открывает лицо солнца. От рядов ползучих растений, огибавших холм, исходило ощутимое тепло, воздух дрожал над верхними листьями, простиравшими свою защитительную тень над землей и корнями. Ветер толкался в тростниковые изгороди и нигде не находил входа; внутри этих прямоугольников воздух был совершенно неподвижен. Люди делали свою работу замедленно-плавно, одно действие незаметно переходило в другое. Их голоса доносились ко мне словно откуда-то издалека, и каждый звучал бесконечно повторяющимся эхом — не умирая, а просто спускаясь ниже порога восприятия. Когда я закрывал глаза, мне казалось, что я плыву по долине, как по морю, поднимаясь и опускаясь в ритме ее волн.