Зима действительно застала черновушанских «коммунаров» в «летнем платье». И зима выдалась на редкость снежная. Старики не помнили таких снегопадов, даже по улицам деревни дорогу протаптывали всей коммуной. Морозов, ветров в эту зиму тоже не было. Снег не уплотнился, не «захряс», как говорят на Алтае.
Проезда, конной связи по тайге и горам между селами до конца февраля не было. По снежным хлябам в два метра толщиною ходили только лыжники.
Даже испытанные колхозники, захлестнутые какой-то общей отчаянной растерянностью, утратили прежнее рвение. На собраниях они жались в сторонке, стыдились смотреть друг на друга.
В коммуне вспыхнул падеж рогатого скота от недокормок и неизвестной болезни. На птичнике обнаружили зернистую соль и пока разобрались в чем дело, куры наполовину передохли. Захудалые лошади перезаразились чесоткой.
— Лося бьют в осень, а дураков — круглый год, Лупан Калистратыч, — как всегда загадочно, сказал Рыклин Федулову. — Умный давно, Лупанушка, знал, что раз наклюнулось — значит вылупится. А наклюнулось оно еще с Орешки Зурнина и Митьки Седова. И теперь чем скорей с этим усатым побалтуем мы коммунную карусель окрутим, тем прытчей до своих дворов разбежимся, чтоб уже навсегда захоронить ее, матушку, и землицу на ее могилке притоптать. Терпи! — снизив голос до шепота, продолжал Рыклин. — Одумаются — повернут на старое. И в ихнем лагере есть наши единомышленники. Давненько, правда, но самолично читал я в краевой газетке речугу большого комиссара Сыркова. Так этот Сырков там прямо так и сказал: «Накопляйте, мужички, в добрый час». Обдумай хорошенько золотые эти слова, Лупанушка, и жди — придет наше время.
— Жди, пока сатана сдохнет, а он еще и хворать не думал, — мрачно отозвался Лупан и повернул к дому.
Первыми на конюшню коммуны пришли старик Федулов с сыном, оба широкоплечие, плотные, с цепкими, железными пальцами. Конюхи расступились перед ними.
С легкой руки Федуловых, по определению старичонка Мемнона Свищева, началась «всечерновушанская растащиха».
— Чем хуже, тем лучше, — потирал руки Егор Егорыч.
— Давайте кончать, товарищи, — поднялся худой, желтый после болезни Быков.
— Нет, видно, худа без добра, Михал Михалыч. Прямо внеочередной пленум горноорловцев состоялся из-за нашего Опарина, — засмеялся Иван Лебедев, когда секретарь после продолжительной беседы, сильно припадая на протез, провожал до двери кабинета ходатаев по черновушанским колхозным делам.
— Дорого нам обошелся этот самый пленум, — хмуря серые от ранней седины брови, заговорил Быков и, глядя прямо в глаза Станиславу Матвеичу, жаловавшемуся на загубленных пчел, добавил: — Не плакать, не вздыхать, а действовать, действовать, товарищи! Многому научили нас господа Кузьмины и их злые и глупые подручные!
Глубоко запавшие черные глаза Быкова яростно вспыхнули. Но, взглянув на Селифона Адуева, он смягчился, потеплел.
— Экой же, право, ты большой и сильный! — Низенький, худой Быков завистливо потрепал Адуева по плечу. — Много вас там таких Микул Селяниновичей на привольных-то медах да на медовухе вымахало! Татуров ваш, — секретарь широко развел руки, — тот прямо на Илью Муромца смахивает. Да и ты, Матрена Дмитриевна, тоже хороша бульба, — засмеялся Быков.
— Проклятая деревяшка! — секретарь озорно топнул протезом. — Сколько раз собирался я к вам, а как подумаю — неделя в седле, тайга, горы, реки, речки, топи — страх берет. А жалко. Народ у вас там кондовый. С эдаким народом и горы разрубить можно… Ой, соберусь я к вам…
— Нет, уж ты, Михал Михалыч, потерпи до самолетов. Сам же о них так завлекательно нам сказывал, — почувствовав отеческое расположение Быкова, с улыбкой ответила Матрена Погонышиха. — Потерпи, а то я и не с твоим здоровьем, а чуть-чуть не окачурилась в снегах. Потерпи до самолетов.
Уходить из просторного, теплого кабинета не хотелось. На улице вровень с подоконниками лежали снега. Глаза Быкова снова остановились на Адуеве.
— Обрадовал ты меня, Селифон Абакумыч, своей жадностью к книгам. В молодости три только года был я сельским учителем, а до сих пор живет у меня педагогическая закваска, всех готов за школьную парту усадить, — Быков снова как-то особенно, по-отечески тепло, обратился к Адуеву.
— Приходи ровно в девять прямо домой. Соберу я для тебя все, что смогу.
— С превеликой радостью, Михал Михалыч! — заспешил просиявший Адуев.
Было в Быкове что-то, что располагало к нему людей. Одновременно походил он и на Зурнина и на Вениамина Татурова, научивших Адуева любить книги. Что-то общее было в них. Адуев еще не понимал, что, но что люди эти одной закалки, было для него ясно.
Только много позже Селифон понял, что это общее была спокойная сила, отлично знающая, что ей нужно, всецело доверяющая себе и возбуждающая беспрекословное доверие других.