— А як же, товарищ председатель, коняку с хвоста не запрягают, свиню значала рижут — тоди смолят, та сало солят.
— Ну раз все едино что хлеб, что мякина, тогда не ругайся, если испорчу, — Селифон так решительно тряхнул головою, что черные, как антрацит, волосы его упали на лоб.
Он сбросил пиджак на ворох стружек, взял метр, вымерил центр одного из переплетов и сделал пометки. Из подрамника выбрал мелкозубую пилку-ножовку, выпилил углубления с двух сторон переплета и, не вынимая ножовки, резким поворотом стального лезвия выколол кусочки дерева.
— Який дотошный! Який дотошный! — шептал Птица, покачивая кудрявой головой.
По тому, какую Селифон выбрал пилку, как выпилил нужной глубины и особенно выколол ножовкой пазы, наблюдательный столяр Птица понял, что и «столярное дело у рук председателя бывало».
Не разбирая рамы, Адуев вогнал в вырезы добавочные вставки. Уже сразу после разметки переплета Птице стало все ясно. Селифон чувствовал, его смущение, и ему захотелось сгладить неловкость.
— Ну да ты, Остап Григорьевич, — обратился он к Птице, — лучше меня это сумеешь сделать.
Селифон стряхнул стружки с пиджака и оделся.
— Только, чур, уговор: эту мою работу, — Адуев указал веселыми глазами на вставленный переплет, — не показывайте никому, не стыдите председателя вашего.
Каждое свое дело Марина начинала мыслью: «Понравится ли оно ему?» Безошибочным чутьем страстно любящей женщины она улавливала малейшие его желания и прятала их в тайниках души.
Так, любовно, на городской лад, убрала она квартиру.
Снимая со стен выцветшие лубочные картинки, она хотела вытравить из дома все, что напоминало Селифону старую, раскольничью Черновушку, с которой он вел непрерывную борьбу, и старательно удалила все, что хоть как-нибудь могло напоминать Фросю. Сама она всячески гнала от себя мысли о поповне и если когда и думала о ней, то со стыдом и отвращением: разум подсказывал ей, что Фросю надо забыть как можно скорее и ей и Селифону.
Марина видела, с какой жадностью Селифон собирает библиотеку, как много читает. Она написала Орефию Зурнину письмо с просьбой подобрать «мужу книг самых лучших». Письмо начиналось словами:
«Не читает Селифон только когда спит…»
Как-то Селифон сказал, что Аграфена Татурова завела у себя гусей. Марина тотчас же купила двух гусынь и посадила их на яйца. И невольная улыбка Селифона при входе в кухню, когда гусыни, вытянув длинные шеи, встретили его пронзительным криком и змеиным шипом, была Марине наградой за хлопоты с горластой, злой птицей.
Нравилось Марине утром вместе с мужем выйти во двор. Впереди с громким криком слетали с крыльца на землю выпущенные погулять гусыни в ярко-оранжевых башмачках. На земле они широко раскрывали пепельно-дымчатые с белыми подмышками крылья, словно потягивались от продолжительного сиденья, могуче встряхивались, пуская пушинки по ветру.
Марина и Селифон стояли на крыльце. Только что омытые ледяной водой лица их от занимающейся зари казались еще моложе, свежее. Марина была повязана простеньким белым платком и не по-молодухиному — сзади, а по-девичьи — у подбородка.
Из-за Теремка вырвались первые, почти розовые еще брызги солнца. Так стояли они рядом, наблюдая, как солнце, словно подталкиваемое чьими-то могучими плечами, выкатывается над хребтом.
Можно было ничего не говорить и хорошо понимать друг друга, не прикасаться рука к руке и чувствовать, как приливает и отливает кровь и у одного и у другого.
Но уже в первые дни Марина заметила, что Селифон разрывался между нею и делом, что нередко, расставшись утром, они встречались только поздно ночью. Целиком захваченная чувством любви Марина не могла еще помириться с мыслью, что у него могут быть такие дела, из-за которых можно по целым дням оставлять ее одну. Порой ей начинало казаться, что раньше ее жизнь с ним была спокойней, проще. «Раньше он был весь мой, теперь же свое дело он любит нисколько не меньше, чем и меня». И это, несмотря на всю нелепость сопоставления, оскорбляло ее чувство. Марина снова и снова тревожно улавливала в глазах Селифона беспокойство, когда он задерживался с нею, а не шел по бесконечным делам тотчас же после обеда.
Как-то вечером, когда муж дольше обычного пробыл на поле, где шла срочная доделка полевых станов, Марине пришло в голову: «А что если у него, кроме меня и Фроськи, есть еще женщина?» Мысль эта показалась такой страшной, что Марина похолодела.
Она перебрала в памяти всех женщин и девушек, какие могли бы пленить Селифона, и к ужасу своему убедилась, что каждая из них могла понравиться ему: «От Фроськи к кому угодно мог пойти… А теперь не скоро отвяжется… Уж не дочка ли это агронома Дымова?! Она такая красивая… Говорят, что она умильно посматривает на него. И он так часто пропадает у них…»
За длинный вечер столько ужасных картин пронеслось в воображении Марины, чувство любви к нему так переплелось с ненавистью и гадливостью, что, когда пришел Селифон, она не могла удержать невольно вырвавшегося вскрика.
— Не подходи! — еще громче закричала она, когда он попытался оторвать от подушки ее лицо, залитое слезами.