А сады и огороды горожан с подсолнечниками, соблазнительной морковью, горохом и огурцами!.. Они были тем слаще, чем с большим риском для налетчиков попадали в их карманы.
А густые запахи ягодного осеннего плодородия, разлитые на тихих улицах городка.
— Вот черемуха, слаще меда!..
— По грошу чашка!
— Смородины! Смородины! Двугривенный ведро!
И как же бежал с зажатым в потной ладони медным грошом Орешка к возу ароматной благодати, насыпанной вровень с грядками телеги в почерневший от ягодного сока полог. Ягоды пахли деревней, лесом, родной ласковой бабкой.
Но такую радость Орешка позволял себе не часто: черемуху, красную и черную смородину, арбузы, дыни возили по улицам Усть-Утесовска возами каждый праздник. Где же было набраться столько денег?!
— Мне было тогда тринадцать лет. Из всей родни в деревне у меня осталась только бабка… Как мучился я тогда!.. Рассказывать длинно. Подобрал меня друг детства Саша Хрущаков. Он работал на конфетной фабрике купца Ананьина и меня туда устроил за шесть рублей в месяц. Спал я в старом мучном ларе. С четырех часов утра уже варил патоку, месил барбарисовое тесто, резал тянучки, бегал на четвертый этаж с листами нарезанных конфет. Там девушки обертывали их в бумажки. Мастера в большинстве были пьяницы, они нередко прямо из кабака являлись на работу. С того времени у меня отвращение к конфетам. На первый самостоятельный заработок я купил бабке самовар и отвез его в деревню: она всю жизнь мечтала о самоваре. Пятнадцати лет выучился читать…
Зурнин на минуту остановился. Марина слушала его, вся устремившись Вперед, точно птица, готовящаяся взлететь. Лицо ее порозовело.
Орефий Лукич перевел взгляд на окна — над городом всходило солнце.
Матрена Погонышиха, неожиданно для Зурнина и Марины, поднялась с постели.
— Эко продрыхала на машинной-то кровати! Бабы у нас теперь давно уж печки топят… — сказала она, чего-то застеснявшись.
Орефий Лукич подошел к ней. Погонышиха протянула навстречу толстые руки:
— А ну-ка, дай я обниму тебя!
Они поцеловались.
— А ты, брат, окружной секретарь, и на городских хлебах не отъелся, все такой же… прогонистый…
Марина скоро освоилась и с работой учетчицы в типографии, и с вечерними общеобразовательными курсами, и с маленькой своей комнаткой в общежитии партработников, куда помог ей устроиться Орефий Лукич Зурнин.
Чтобы поверить в себя на новой, пугающей ее работе, Марине нужно было, чтобы кто-нибудь другой, умный и сильный, в нее поверил.
С первых же дней Зурнин убедил ее, что технику своего дела она одолеет легко.
— В наше время нет неважной работы, — заключил он свое наставление.
Ни о Селифоне, ни о причинах выезда из Черновушки он не спрашивал ее: не хотел тревожить свежую рану.
Не очень откровенная, Погонышиха скупо рассказала Зурнину:
— С приходу Селифон сдурел, избил женщину. Запил. С Фроськой амосовской сошелся. Тяжко стало ей, и подалась она в город.
Орефий Лукич не обманывал себя: он Марине сейчас был нужен, как мать больному ребенку.
Вечерами, часто в перерыве между двумя заседаниями, он забегал к ней, рассказывал о работе, шутил, смеялся. Хотелось, чтобы она засмеялась так же заразительно, как смеялась в счастливые дни ее жизни.
Как-то вечером Орефий Лукич пришел к Марине. Она сидела с учебником в руках.
«Вот кстати!» — подумала Марина: он часто помогал ей по физике и алгебре.
Зурнин принес завернутый в газету электрический чайник.
— Точно такой же в Ленинграде подарила мне приятельница моя — Марфа Обухова. Как он мне служил в моем хозяйстве! И еще она мне подарила сковородку с ручкой. Я обязательно разыщу вам такую же, — в глазах Орефия Лукича загорелись теплые искорки.
Марина насторожилась.
— Друг у меня есть, инструктор женотдела. Сейчас она в командировке по округу. В одном полку со мной служила. В прошлом году на всесоюзном съезде партии снова встретились… Да так, на почве прежних боевых воспоминаний, и сошлись с ней. Хороший человек, очень хороший, — повторил Зурнин, словно в чем-то убеждая себя.
Марина приготовилась слушать, а Орефий Лукич задумался. Посидел еще немного и ушел.
«Любит ее…» — решила Марина и спокойно углубилась в чтение.
Густым туманом затянуло дали.
После неудачной погони за Мариной Селифон Адуев впал в буйство.
Фрося прибежала к матери.
— Гонит он меня от себя, родимая ты моя мамынька.
— Не убивайся, дочь, окручен — не вывернется: козла назад рогами не ставят.
Верное лекарство от сердечной Селифоновой тоски отыскала Васена Викуловна.
— Молчи, доченька, счас я! — Она нацедила берестяной туес пенной медовухи.
— На-ко, родная, благословясь. В хмелю перегорит, протрезвится — человеком станет. И не круши сердце, Апросинья Амосовна! У каждого из нас всего на веку перебывало, не одна мозоль на печенках изношена. Оно только со стороны будто кажется кругло да гладко, как на яичке, а всякого копни — упился бедами, опохмелился слезами…
Фрося накрыла туес фартуком и понесла домой, к Селифону.
Селифон сидел в горнице, навалившись грудью на стол.