корабельного дуба и железных полос, и удаляясь, становились воздушной грядой, и славно умереть родился человек. Гений, парадоксов друг: родился умереть. И славно умереть родился человек. Введением обстоятельства образа действия само действие переменивалось, грамматика делалась философией, и синтаксис, как знал я давно, являлся мировоззрением… давние вечера с Юлием: какие-то синие, мягко грохочущие ветра… не имеющие отношения к моему нынешнему бедному уму. И славно умереть родился человек, и державинское: жизнь — жертвенник торжеств и крови, жертвенник, здесь я задумывался надолго, и вечер синий и лай собак, жертвенник торжеств и крови, гробница ужаса, любови, гробница, и вновь немощный разум мой слабел, гробница ужаса, любови, громадная книга: в трех словах, и славно умереть, и приходило пушкинское не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи, и самым тревожным и важным мне виделось здесь ни помыслов, и я думал вновь о природе бесстрашия, я знал, что это не смелость, не отвага, явления различных порядков, и недаром написано в книге, про отважного капитана: что стоила его суетная смелость перед лицом такой ночи? В атаку ходят вместе! но каждый умирает в одиночку! так кричал свирепо майор Качурин, когда мы, по его мнению, вяло, внимали военной премудрости, семь ранений и две медали: его война. Идут в атаку вместе, а умирают в одиночку. Что хотел он нам этим сказать? И пушкинский капитан Миронов, умирать так умирать, дело служивое, и это спокойствие уже сродни чистому бесстрашию, и Куликово поле, где под конскими ногами умираху, веселое дело, под конскими ногами, и каждый: в одиночку, и вспоминалась мне книга про июньское высокое небо, зелень лесов и реку Березину внизу, танки Гудерйана на переправе, и войти нужно в стену заградительного огня. Взрыв ослепил нас, и когда мы вновь стали различать самолеты и небо, то на месте ведущего бомбардировщика увидели огненный шар, всё увеличивающийся в размерах. Два других самолета звена были отброшены далеко и, крутясь беспорядочно, падали. Самолет комэска с клубами огня как бы растворился в синем воздухе.
…Боже мой, думал я. Боже мой, сколько сотен веков рожали женщины девочек, передавая им это! нежный, тщедушный комочек, жизнь, и последняя родила мальчика: затем, чтобы нежным летним утром его превратили в огненный шар? Величавая моя Старуха, умершая на лавочке возле морга, жила когда-то юной девочкой, очаровательной и недоверчивой, и в какую-то из ночей, или в тихий летний послеполуденный час, узнала первого из своих избранников, и носила в себе детей, и рожала, мальчишек, они выросли, они умерли раньше, младшего расстреляли, а старший утонул вместе с подорвавшимся на мине кораблем в декабрьской Балтике, вечное и суеверное заблуждение моряков, но всем почему-то кажется, что зимой гибнуть в море тяжелее, неужели женщины много сотен веков рожали девочек, чтобы их бесценнейший дар завершился именно так? И почти ушедшая, осенняя боль вновь нахлынула, залила меня. Те ночи были для дежурных сестёр и врачей неспокойными.
И вновь деревья в синем снегу. Бесконечная зима.
Гельвеций излагал раздумья свои бесстрастно и чуть лукаво, с тем изяществом, истинно галльским, будто никогда и не думал он, что записки его кто-то будет читать.
И не только читать, но и помнить, через столетия. Я думал медленно и нетвердо, глядя на деревья в снегу: вновь, впервые учась размышлять, и прежде синих деревьев в снегу (лай собак…) и холодных страниц Гельвеция не было у меня ничего, ни жизни, ни Юлия, ни Насмешницы, ни веселой Грибоедовской Академии.