— У нас осталось сорок семь патронов для пистолетов, — говорит она, промокая рану спиртом. — Девятнадцать — для дробовика и пятьдесят пять — для винташей. Впрочем, надо еще подсчитать, с чем ты вернулся. Я уже разобрала дробовик и спрятала. Скажи, когда захочешь отдать пистолеты. Я их почищу и сделаю то же самое.
Сигруд наблюдает, как она работает, протыкая иголкой его плоть. Внезапно ему становится ужасно жаль Ивонну: он представляет ее такой, какой она была, блестящей и смеющейся, и сравнивает с тем человеком, которым она стала сейчас, суровым параноиком, способным небрежно обсуждать боеприпасы, обрабатывая ужасные раны. Она по-прежнему милая, но теперь в этом есть что-то мучительное — неистовая, хрупкая красота осторожной лани на склоне горы, готовой умчаться прочь от щелчка сломанной ветки.
Она ловит его взгляд.
— Что?
— Ты никогда не останавливаешься, верно? — спрашивает он.
— Я не могу позволить себе остановиться, — отвечает она, накладывая новый шов. — Как и ты. Мы ведь поехали в Мирград, в конце концов. Этот город полон зла. Я помню.
— Ты ушла от цивилизации, Ивонна Стройкова, — говорит Сигруд. — Я спрашиваю себя, сможешь ли ты однажды уйти от того, что с тобой случилось.
— Смогу ли я? — переспрашивает она, завязывая нитку. — А ты смог? У тебя было — сколько там — десять лет, чтобы изменить свою жизнь? Ты мог бы сделать что-то еще. Начать заново. Но не стал. Цеплялся за прошлое. Не отпустил его.
Сигруд молчит.
— Может, я дура, — говорит Ивонна. — Все, о чем я могу сейчас думать, — что будет с Тати после всего этого. Может, ты и прав, может, она божественная. Но можно быть божественным ребенком — и одновременно юной, до смерти испуганной, невинной девочкой. — Она отрывает нитку. — И поскольку мы везем ее в Мирград, я думаю лишь об одном: не позволю, чтобы с ней случилось то же самое, что и со мной.
Когда Ивонна заканчивает свою работу, Сигруд отправляется на поиски Тати. Наступила ночь, и в салоне аэротрамвая темно, но люди не спят, моргают как совы в своих каютах и ждут, не раздастся ли новый взрыв. Сигруд идет мимо них и поднимается по ступенькам к смотровому куполу.
На смотровой площадке никого, кроме Тати. Она сидит в дальнем конце, обнимая колени, и смотрит вверх, в ночное небо. Луна пытается выбраться из путаницы тонких облаков, ее бледное свечение искажено и растянуто слоями льда на стекле.
Сигруд приближается и садится на пол в проходе. Некоторое время никто из них не говорит ни слова.
— С тобой все в порядке? — спрашивает Сигруд.
— Да.
— М-м. Хорошо.
— Наша гондола не испытала ничего особенного — так, тряхнуло пару раз. Похоже, тебе досталось сильнее всех. Ты ранен?
— Да. Переживу.
Пауза.
— Итак, — говорит Тати. — Это было божественное существо.
— Да.
— С такими сражались вы с мамой.
— Да.
— И бог, с которым ты сражаешься, думает, что я такая.
— Э-э. В каком-то смысле.
Снова тишина, которую нарушает лишь тарахтение двигателя и постукивание снежинок по стеклянному куполу над ними.
— Это ведь неправильно, — говорит Тати.
— Что неправильно?
— То, что я… смогла сделать на вокзале. То, что я увидела… будущее или, возможно, будущее. Я хочу сказать… — она издает безнадежный смешок. — Ну конечно же, это неправильно! Разве такое может быть правильным?
— Нет, — говорит Сигруд. — Не может.
— И как я должна теперь жить? Как ты должен жить, когда я рядом с тобой? Я так боюсь…
— Чего?
— Стать кем-то другим, — говорит она. — Измениться. Я не хочу потерять себя. — Она моргает, и слезы скатываются по ее щекам на колени. — Если это случится, тогда… тогда я по-настоящему потеряю маму. Я потеряю то, чему она меня научила. Кем она меня вырастила.
Сигруд на миг задумывается.
— Что ты помнишь о жизни до Шары, Тати? До приюта? Хоть что-нибудь?
— Мало… — признается она. — Я многое помню о приюте, потому что мне было четыре, когда мама меня удочерила. Но до того… Я помню женщину. В снегу. Мы были в лесу. Она плакала. И говорила мне, что ей жаль. Она жалела, что должна отдать меня каким-то людям, но у нее не было выбора. Потом из леса вышел человек и взял меня за руку. И женщина подбежала с плачем, поцеловала меня в щеку. У нее были такие горячие губы. Поцелуй был таким теплым.
— Что это был за мужчина?
— Не знаю.
— Куда вы пошли?
— Не помню. Потом был приют. Но иногда она мне снится. Эта плачущая женщина, чьи слезы сияют в свете костра. Мне кажется, это моя мать. В смысле, она меня родила. И, по крайней мере, в моих воспоминаниях она выглядит человеком. Когда она мне снится, я всегда просыпаюсь с ощущением тепла на щеке. Как будто ее поцелуй все еще там. Как будто тот момент все еще длится. — Она вздыхает. — Несправедливо, что мертвые нас оставляют. Но что еще хуже, они никогда по-настоящему не уходят.
— Да, — тихо говорит Сигруд. — Да, это так.
— Что же мне делать? Что же тебе делать, зная, что я могу оказаться… кем-то другим?
Он долго, медленно вдыхает.