Каждый раз, когда самолет отрывался от земли, я чувствовала, как растет и каменеет внутри напряжение. Это случалось только когда я уезжала из страны, но когда возвращалась обратно – никогда. Я не хотела давать власть над своей душой чужим людям, пусть даже праведным. Люди есть люди, им свойственно ошибаться, и использование власти над моей душой в чьих-то еще интересах – лишь вопрос времени. Все, кто претендовал на то, чтобы толковать мне Божью волю, рано или поздно предавали меня. Но земля не предаст. Земля на верность ответит любовью. Даже каменистые склоны корейских гор рождали рис, пока находились люди, готовые вкладывать в эту суровую землю свои силы, свой труд, свою жизнь. Только когда даже такой земли на всех стало не хватать, мои предки ушли в Россию. Но я из Эрец Исраэль не уйду никуда, хоть мама и зовет меня в Штаты. Есть много арабов, которым я не нравлюсь, потому что я еврейка. Есть много евреев, которым я не нравлюсь, потому что я выгляжу как кореянка. Мало ли кто кому не нравится. Все равно это моя земля.
Вообще-то я люблю путешествовать. В течение четырех лет учебы в университете я постоянно куда-нибудь каталась. Про поездки по стране и говорить нечего, я даже экскурсии водила. Мама устроилась в Сан-Антонио секретарем в юридическую фирму и быстро пошла в гору. Какому же шефу не понравится исполнительный аккуратный работник, тем более владеющий навыками синхронного перевода с четырех языков. Ее стали брать в зарубежные поездки, и у нее появились свободные деньги. Под это дело я съездила в Англию, Голландию, Италию, даже в Сенегал. Мама просто покупала мне билет в тот город, где проходили очередные переговоры. Ну и само собой я просто ездила к ней в гости в Техас.
Бывало, вечером я зажигала свечу с ароматом осенних яблок. Шрага лежал, положив голову мне на колени, смотрел фотографии из поездок и слушал мои рассказы. Он так же любил слушать, как я рассказывать. Я говорила и говорила. Про карнавал в Венеции, про нарциссы на снегу в Оксфорде, про то, как небо может стать розовым от тысяч взлетающих фламинго и как я выловила настоящий янтарь из Балтийского моря. От путевых впечатлений я переходила к байкам, легендам, историям, связанным с тем или иным местом. Оборона Аламо. Льюис Кэролл, развлекающий свою крестницу, сидя на безупречно зеленой траве у реки. Анна Франк, склонившаяся над радиоприемником.
Особый разговор у нас вышел про Ленинград. Бабушка Мирра любила свой город и все, что с ним связано. Она часто брала меня туда с собой и среди прочих достопримечательностей показывала дом, где выросла. В блокаду ей было девятнадцать и она успела поступить в пединститут. За паек и место в общежитии она работала тем же, кем я сейчас, – социальным работником. Тогда это называлось сандружинница. Умирающие, трупы, осиротевшие дети, потерянные хлебные карточки. Иногда, когда не хватало шоферов, ее, окончившую до войны шоферские курсы, сажали за руль грузовика и отправляли через Ладогу. Туда везли эвакуируемых, обратно – муку. По коварному ладожскому льду, под обстрелом. От бабушки я как-то незаметно перешла на других. Тех, кто уже не будучи в силах работать стоя, продолжали работать сидя. Тех, кто собирал у себя на квартире детей и читал им стихи при свете коптилок. Тех, кто не допустил эпидемий в городе, где каждый день появлялись сотни новых трупов. Я понимаю, что мерзости и скотства там тоже хватало, но хороших людей было все-таки больше, иначе бы от города остались только кладбище и свалка.
− Так они могут? – спросил Шрага.
Ну и вопросик. Впрочем, я уже привыкла, что думает он быстрее, чем формулирует, и поэтому иногда выдает такие вот перлы.
− Кто может?
− Гоим.
− Могут что?
− Жертвовать собой ради чего-то большего, чем собственные интересы.
− Могут.
При свете настольной лампы я увидела, как передернулось от боли лицо, услышала, как скрипнули зубы. Минуту он молчал, а потом, глядя куда-то в угол, мимо меня, сказал, вбивая каждое слово, как гвоздь в твердую доску.
− Тора и Всевышний не нуждаются в ограде из вранья. Те, кто возводят эту ограду, грешны в первую очередь слабой верой.
Почему он не чувствует себя вправе просто сказать: “Мне больно”? Конечно, ему больно, что ему так долго и так много врали его учителя, люди, которых он хотел бы уважать и чтить. Он чувствует себя преданным и обманутым. Нельзя подавлять в себе боль, ты ее выгоняешь в дверь, а она с удвоенной силой лезет в окно. Я не призываю жаловаться направо и налево, я люблю в нем его стойкость и невозмутимость, но хоть на тридцать секунд, наедине со мной, он может позволить себе не быть суперменом? А вот сейчас, внимание, Регина, твой выход. Как говорят американцы, make it count. Я склонила голову – образец конфуцианской покорности, будь она неладна, – и чопорно произнесла:
− Прости, я не хотела тебя расстраивать.
Он словно проснулся от тяжелого сна, одним движением прижал меня к себе и стал наматывать на запястье конец длинной косы. Вот теперь можно объяснить ему в чем именно он неправ.