— А с того, что Бернаро — твой тип: высокий, спортивный. Как ни странно, и книжки читает, и ставит правильные ударения в словах. Я сама в него чуть не влюбилась. Когда он снялся в «Колдуне».
— Он что, снимается в кино?
— Ты что, не помнишь? Сто лет назад. Этот «Колдун» шел по всей стране. Какой-то очень странный фильм, где он просто присутствовал в кадре. И хорош же был, однако. А больше не снимался.
— И в чем там суть?
— В чем, в чем. Не помню точно. Но, кажется, речь шла о том, что человек обнаружил и развил в себе сверхспособности до такого уровня, что мог предсказать все варианты будущего — как отдельной личности, так и страны, но сам в конце концов потерял интерес к жизни.
— А любовная история там была?
— Лиз, ну как без любви-то? В том и фишка, что женщина, в которую был влюблен этот колдун, совсем его не любила, а он ничего не мог сделать.
— Экая дичь.
— Нет, слушай, вру. Он мог, но не хотел делать своими магическими средствами. И кончилось все плохо. Ну, дичь, не дичь, а Бернаро там был просто дивный. Я смотрела три раза — и знаешь, на что? Как он ходит, как смотрит. Глаза!
— Да, я заметила: Бернаро — это пластика. Ее не выработать и не сочинить. Дается так, задаром.
5
Я шла по гулким коридорам «Балета Георгия Крутило- ва», поражаясь тому, как здесь все изменилось. После гибели хореографа прошло чуть больше месяца, но мне показалось — и стены обветшали, и в классах что-то померкло. На дворе еще держались последние жаркие дни, но тут, в просторных репетиционных помещениях, я сразу ощутила вкрадчивый, неестественный холод, хотя кондиционер не работал. Или в межсезонье так бывает всегда?
Ника Маринович, монументальная и невозмутимая, как скала, сидела в хорошо знакомом мне кабинете Кру- тилова, держа на коленях «Золотую маску» — почетный трофей с последнего фестиваля.
Указав мне на второе кресло, она долго и пристально рассматривала символ главной театральной премии страны, не обращая на меня никакого внимания. Затем встала и повесила его на стену — рядом с портретом Крутилова, который смотрел на нас, будто забавляясь.
— Упала «Золотая маска», — наконец сказала Марино- вич и закурила сигарету, — да, слава богу, не разбилась.
Я в который раз удивилась, отчего эти балетные всегда курят — и ведущие, и кордебалет, и педагоги, и завли- ты, — и, чувствуя скрытую враждебность собеседницы, рассказала про пленку.
— И что? — без паузы спросила Ника. — Я там была. Ну и? Вы понимаете, бессмысленно и бесполезно. Все неважно: кто был, кто не был, что делал. И следователь приходил ко мне с допросом. А Гоши нет, и все это неважно! Он простудился накануне, сильно кашлял, и я пошла к нему с микстурой. Не смотрел за собой, не лечился. Я так боялась за него весь этот год, но больше за здоровье. Стрессы, нагрузки, бессонные ночи. У него же одна почка. А он все годы танцевал и всех на себе тащил: друзей, родных, артистов. Вы понимаете, он был один-единственный такой. На всю страну, на всю Европу. На весь мир. — В голосе ее зазвенела торжественность.
Маринович встала, прошлась по кабинету и выдержала мхатовскую паузу:
— Много званых, да мало избранных. А он был избранным. Никто этого не понимал. — Я тут же должна была догадаться: понимала только она. — Какой-то час — я разминулась с этими убийцами. Зачем я разминулась? Зачем я с ним не умерла? Зачем я без него? Я здесь — и без него. Какой-то страшный сон.
Изогнувшись всем телом, она театрально заломила руки, обращаясь к портрету, но было видно, что это не игра, не поза, а подлинное горе. Просто человек вот так выражает свои чувства.
За глаза все звали Маринович Железной Маской.
— Простите, Ника. Мне ужасно жаль. Эта смерть для всех кошмарный сон .
— При чем здесь все? — перебила Маринович. Слезы градом потекли по всегда каменному лицу, разрушив его изнутри, и она неожиданно по-бабьи запричитала: — Я виновата, я недосмотрела!
Она достала влажную салфетку, стерла потекшую косметику, отчего это лицо стало беспомощным и резко помолодевшим:
— В последние месяцы он стал не то чтобы бояться — тяготиться своим домом. Своей квартирой. Он чувствовал какую-то угрозу, не мог там спать, звонил мне среди ночи и говорил часа по два, а утром засыпал. Но Гоша ведь никогда ничего не боялся! Я приходила и заставала там чужих людей, едва знакомых. Он, который всегда предпочитал одиночество, теперь избегал оставаться один.
— Вы сказали: угрозу. Но от кого, от чего?
— Не знаю, так казалось. У Гоши не было врагов, одни друзья — представьте, так бывает.
— Как странно. Ведь именно в последний, в этот год к нему пришло признание.
— Признание ослов. Нет, это был тяжелый, переломный год, сплошные нервы. Он — как вам это объяснить? — избавился от всего внешнего, наносного и, наконец, вплотную подобрался к своей творческой сути. Его спектакли стали откровениями. Переплавив тонны самодеятельной руды, он сформулировал собственный язык танца. И должен был этим языком явить определенные вещи. Которые теперь для нас закрыты.
Маринович помолчала, налила себе воды и открыла окно:
— Но я была уверена: отъезд решил бы многие проблемы.