Темнели три заветных окна на моей стороне — меня не ждали. Но предоставленный сам себе в ночном безмолвии (еще населенном гаснущими образами, меркнущими голосами — чем не прообраз небытия?), я не страдал, напротив сердце мое преисполнялось гордости и дерзновенной отваги (из этих двух и вырастают крылья!), и я рассматривал пустые окна с осознанной ясностью будущего во споминания.
V
Так, обмирая и ободряясь в зависимости то ли от расположения берилловых звезд, так ярко горящих у нас, в небе Провинции, то ли от переменчивости окраски собственных видений, я углублялся в призрачную область золотых единорогов и зеркальных садов, где пророчество открывалось в сонете, откровение — во сне (таблица элементов, бензольное кольцо, Кубла Хан,[50] Песня Кэдмона),[51] тайна — в числе, рок — в совпадении. Рациональный гегельянский тезис, представляющий судьбу как неведомую часть нашей натуры, какую в венском затворничестве обратил в эпическую поэзию Негг Доктор Фрейд, и которая нас понуждает в сакраментальном действовать вопреки, вовсе обходил молчанием сокровенные мелочи, прилетающие к нам из тенет времени или из собственных наших воспоминаний: повторяющаяся беседка, строка из юношеского мадригала, памятная дата или прирученная мелодия — словом, все то, что, как некогда говаривал автор породистей меня, «логик не терпит, а поэт обожает».
Без сомнения, возвращаясь к нам, они, эти драгоценные безделки, вырастают до размаха их воскресивших обстоятельств и окрашиваются в несравнимые по густоте тона прошлого и мимолетного предчувствия — и надобно ли говорить, что предчувствие всегда сильней, чем чувство? Я не припомню в этом пункте ничего более совершенного, чем мною раздобытый в Тацитовых «Анналах» параграф IXX из книги XV, где Нерон /тушит заговор Пизона: «Вслед за тем, он велит умереть Аннею Лукану. И когда тот, истекая кровью, почувствовал, что у него холодеют руки и ноги, и жизненная сила понемногу покидает тело, хотя жар его сердца еще не остыл, и сознание не утратило ясности, ему вспомнились сочиненные им стихи, в которых изображался умиравший такой же смертью раненый воин. Он прочел эти стихи, и то были последние произнесенные им слова[52]…», и не могу нынче передать без священного волнения миг головокружительного упоения, когда я, в одинокую пору ученичества так нуждавшийся в благословении отеческой руки, открыл в фамильном нашем издании Пушкина, Ектеринославъ, книгоиздательство Ротенберга, МСМХШ, фолианте с черным авантитулом, в Бог весть сколько раз опрометью прочитанной главке из подготовительных отрывков к «Египетским ночам», что как и я, кумир мой думал, дышал над участью Петрония — Пушкин ли не был Арбитром! — в воображении разделяя с Петронием последние часы: «Мы уже достигли Кумъ и уже думали пуститься далъе, какъ явился къ намъ посланный отъ Нерона. Онъ принес Петронiю повелънiе цезаря возвратиться в Римъ и тамъ ожидать ръшенiя своей участи, вслъдствiе ненавистного обвиненiя. Мы были поражены ужасом; одинъ Петронiй равнодушно выслушалъ свой приговоръ, отпустилъ гонца с подаркомъ и обявилъ свое намъренiе остановиться въ Кумахъ …» — «И он не стал длить часы страха и надежды. Вместе с тем, расставаясь с жизнью, он не торопился ее оборвать и, вскрыв себе вены, то сообразно своему желанию перевязывал их, то снимал повязки; разговаривая с друзьями, он не касался важных предметов и избегал всего, что могло способствовать прославлению непоколебимости своего духа. И от друзей он также не слышал рассуждений о бессмертии души и мнений философов, но они пели ему шутливые песни и читали легкомысленные стихи. Иных из рабов он оделил своими щедротами, некоторых плетьми. Затем он пообедал и погрузился в сон, дабы его конец, будучи вынужденным, уподобился естественной смерти…»,[53] ets.
Иной сметливый читатель, может статься, решил, что я вдавался в науку, состоящую в дальнем родстве с герменевтикой — но все равно, sub specie aetemitatis,[54] связь, которую я тщился понять, была связью во времени путем познания воображением, и эти мои совпадения мне внушали чувство, сходное со зрелищем орлиного полета, видимого с Палатинского холма (Valeria, ае[55] — латинский этимон моего звездного имени).
«Yous ne connaisses pas ets gensia: yous yerres qu il faudra jouer des conteaux…»[56] «Онъ быль печаленъ и имълъ странныя предчувствiя»… Арба с воловьей упряжкой, в сопровождении молчаливых грузин медленно одолевающая каменистый скат в лучах заката, приметный шрам на руке, простреленной на дуэли с Якубовичем… «Не знаю ничего завиднъе последнихъ годовъ его бурной жизни. Самая смерть его посреди смълаго, неравнаго боя не имъла для Грибоъдова ничего ужаснаго, ничего томительнаго. Она была мгновенна и прекрасна»…[57]