В блокадных дневниках то первое военное лето – июнь-июль-август 1941-го – описано во многих подробностях: что делали, о чем думали; как гуляли по Невскому. Враг на пороге, но пирожки и мороженое продаются на каждом углу. Это потом, из зимних страниц, написанных без оглядки на довоенные страхи – под жалом голодной смерти все изнаночное меркнет, – словно росток из-под асфальта, пробивается страшный вопрос:
Не запаслись, не купили – пусть не помногу, хотя бы по паре килограммов: риса, пшена, макарон, муки, гречи, овса, ячменя, на худой конец, гороха или чечевицы, богатой клетчаткой и клейковиной, витаминами и белками. Тем более было же время, четыре без малого недели: карточки на основные продукты питания введены 18 июля – через двадцать шесть дней от начала войны.
Боялись, что обвинят «в паникерстве»? Но ведь и по карточкам выкупали далеко не всё. К чему, мол, лишние макароны, еще жучок заведется. (Первые горькие сокрушения по упущенным припасам датируются ноябрем-декабрем, когда счет жизни идет на недели. В первой и последней декадах января припасы и жизнь считают уже на часы.)
Что это, если не беспечность… Особенно если вспомнить, что всего каких-нибудь двадцать пять лет назад царскую империю сотряс именно хлеб. И не где-нибудь, а здесь, в «колыбели революции». В июне-июле 1941-го жители «революционной колыбели» не просто молчат – попробуй, пикни! – но
Читая блокадные дневники, я искала ответы на эти вопросы, пока однажды не догадалась: в полуграмотной стране письменная культура – достояние узкой прослойки. Дневники – нерепрезентативная выборка, значит, к ним нельзя относиться как к общей памяти.
В отличие от анналов НКВД. Где собрано все, о чем ленинградцы разговаривали между собой в коммунальных квартирах, на заводах и фабриках, в научных и учебных учреждениях, в больницах, в очередях. Основываясь на этих сведениях, энкавэдэшники составляли подробные сводки. Раз в месяц, а смертной зимой чаще, эти сводки уходили в Москву[21]
.В них, в этих сводках (разумеется, под грифом секретности), утверждается, что паника в городе была: хвосты в продуктовых магазинах (сметали сахар, соль, спички), толкотня в сберегательных кассах (пытались закрыть счета довоенных накоплений, а если повезет, еще и сбыть с рук добровольно-принудительный госзайм). Однако уже через несколько дней паническая атака сходит на нет. Этот факт принято объяснять самыми разными причинами: от «победного энтузиазма», вспыхнувшего в ответ на радиообращение вождя – то, знаменитое, которое он, напуганный до зубовного стука (или скрежета?) о край стакана, начал с евангельских «братьев и сестер», – до элементарной нехватки средств. Чтобы делать запасы, нужны свободные деньги. Большинство ленинградцев живут от аванса до зарплаты.
Возможно, и так, я и не спорю. Но, думаю, была еще одна причина. В этом перечне она стоит особняком.
Эта, летняя, паника – не первая. Предыдущая накрыла город осенью 1939-го. Если точнее, в последних числах ноября – с началом Финской войны. Тогда для «стабилизации в сфере торговли» понадобилось прямое вмешательство Москвы. Карточек не вводили: в те осенне-зимние месяцы Ленинград получил дополнительные эшелоны с продовольствием. Но даже на этих условиях панику удалось погасить лишь ближе к весне. В городе об этом помнили. Что, собственно, и стало ловушкой: многие верили, Москва и на этот раз поможет. Кому могло прийти в голову, что летом 1941-го – в телефонном разговоре со Сталиным – товарищ Жданов, 1-й секретарь Ленинградского обкома-горкома-или- чего-то-там-еще партии, побоится просить о помощи. Тот, роковой для города, разговор пропитан темным ждановским страхом: первый раз Вождь и Учитель простил, второго не жди.
Но даже на этом – более или менее стабильном – фоне в общественных настроениях (по свидетельству тех же самых сводок) наблюдаются разброд и противоречия: от самых что ни на есть «идеологически здоровых» («речь Сталина положила конец всяким кривотолкам и опасениям», «нам не страшны никакие лишения во имя общего дела победы над фашизмом») до «не надо было давать немцам хлеб и нефть» и «не русские нами управляют, а евреи, вот и получилось…» – такова городская многоголосица. Vox, так сказать, populi.
Vox Dei не слышен. Бог смотрит и молчит.
В маминой семье запасов не делали. На вопрос: почему? – она отвечает: не знаю, отца призвали, мама с бабушкой заняты, они на работе.