– Вот и опять мы собрались. И снова хороним. Вот и вы, тетка Мокрина, нас оставили. Ушли от нас. Натрудились за жизнь, наработались. Не знали ни отпусков, ни выходных, а сейчас отдохнете. Земля вам пухом. Бог примет вашу душу и посадит одесную. А мы останемся одни, без вас. Зарастут бурьяном ваши черные стежки, нам уж их не выходить, не вытоптать. Не будет с нами ни вашей речи, ни вашей помощи, ни вашего совета, ни вашего привета.
Неизменной в облике Оксанки со времен детства осталась только небольшая белая вьющаяся прядь, выбившаяся из-под черного платочка; на ее лице и в вырезе платья на груди поблескивали мелкие капельки пота, несмотря на то что на улице быстро и заметно холодало.
– Вот хороним опять, и горько на сердце. Сироты мы давно, а без вас осиротеем еще больше. Мы вас похороним, а нас кто в землю положит, когда наш час придет? Останется ли тут хоть кто-нибудь? Что ж… В наш час, в нашу годину с нас и спросится, а вы спите спокойно, тетко, вы жизнь прожили достойно, и мы вас не забудем.
Оксанка поклонилась и отошла.
Тучу пронесло мимо – вместо дождя дохнуло холодом. Порывы ветра разносили по двору сладкий запах скабиозы и от желтого ослинника запах покойника. Гроб повезли на кладбище на телеге. Те, кто пришел из соседних деревень, пошли следом. Добратинцы же, кроме Уругвайца, на кладбище не пошли – не ходоки уже. Не те годы. Не пошла и Оксанка: обняв Улю, притулившись ко мне, объяснила, что ей срочно нужно вернуться в школу – сегодня должны привезти новые грифельные доски и парты, еле часок выкроила, чтобы попрощаться с бабой Мокриной. Однако пообещала зайти на днях – поговорить…
Рассказывать о похоронах нетрудно. О панихиде под высокими надмогильными соснами, о песке, высыхающем на глазах и время от времени стекающем ручейками в свежевыкопанную могилу, о том, как закрывают крышку гроба, как опускают гроб в яму и бросают на него полотенца, крест-накрест… Я видела рядом свое живое отражение – сестру, гусиную кожу на ее руках, белое лицо. Бабушка не раз строго наказывала нам не плакать на ее похоронах: плакать по такой старой людыне – против добратинского этикета. Ульянка не плакала; не плакала и я, но не только потому, что придерживалась наказа бабы, а и потому, что меня мучило, черной пеленой затягивало сознание – то, о чем я еще не успела рассказать Уле… Рассказывать нетрудно, трудно было там стоять.
На протяжении всех этих дней у нас не было свободной минутки, Ульянка даже не успела разобрать свои вещи. Как бросила сумку в сенях, так она там и стояла в уголке. Нам некогда было поговорить, а то, что я собиралась сообщить ей, нельзя было сказать походя, в спешке. Придерживаясь старого обычая, мы сидели по ночам возле бабушкиного гроба – сидели посменно, потому поговорить не получалось. Днем к гробу приходили бабы – только днем: уже не те годы, чтобы по ночам ходить через лес… А нам в это время надо было заказать гроб, договориться насчет могилы и с попом, почистить тридцать две селедки и столько же карпов, нажарить мягких котлет для старых добратинских, страдичских и заказанских зубов, купить водки и водички – и еще сто двадцать пять дел переделать… Хорошо еще, что Зарницкая помогала, разъезжая из Бреста – в Брест на своем мерседесике.
Сегодня, улучив минутку, она тихонько спросила меня: «Сказала?». «Нет, – тоже шепотом ответила я. – Пока нет».
Ни Антон, ни Юрка на похороны не приехали. Юрка, Ульянин муж, в Кракове готовился к международному конгрессу архитекторов. Он считался там ответственным организатором, потому мы решили, что лучше ему остаться и довести дело до конца: без него конгресс наверняка сорвется. А на Антона я рассчитывала. Я так и не смогла ему дозвониться – пришлось дать телеграмму. Поздно вечером он позвонил мне сам. Далеким голосом посочувствовал, пожалел, что не может приехать, и предложил прислать помощника с деньгами и машиной. Разозлившись, я отказалась от такой помощи и хотела было бросить трубку, как вдруг вспомнила жабу в телевизоре (к тому времени я намертво (какой страшный каламбур!) позабыла о ней и обо всем, с ней связанном).
– Тосик, что ты надумал? Зачем тебе это? Я так боюсь за тебя…
– Не волнуйся, – голос Антона стал мягче, приблизился, он явно не ожидал этого Тосика, напоминания о молодости и беззаботности, вырвавшегося нежданно и для меня самой. – Все будет хорошо. Ты же знаешь, я всегда играю наверняка, только с козырями.
Как жестко резануло это «играю»! Давненько мы с тобой не играли, я вообще забыла, что такое игры, – все в нашей жизни было даже слишком серьезно. Но я не успела ничего из этого сказать – на кухню, где я разговаривала, зашел Уругваец, а за ним – озабоченная Ульяна. Мое присутствие требовалось на очередном хозсовещании, и я поспешила попрощаться.
После поминок мы с сестрой не стали убирать со стола.
– Пошли наверх, – предложила Ульянка, когда все разошлись из-за большого, составленного из трех, стола. – Полежим немного. Ноги ноют.
В своей комнате она прилегла на диван и закрыла глаза рукой – бабушкин жест, который мы обе переняли.