В 1966 году ситуация в стране становилась все тревожнее. Продолжалась эскалация войны. В Чикаго зарезали девушек, учившихся на медсестер. В Остине снайпер, поднявшись на башню, расстреливал людей внизу: безумный бог на высоком троне.
Расовые бунты потрясли Атланту и Чикаго, да и наш город тоже. Здравомыслящие люди вроде Роя Уилкинса[33], Мартина Лютера Кинга и Ральфа Абернети[34] хотели бы провести реформы мирными средствами, тогда как Стокли Кармайкл[35] находил угрозы эффективными, а наиболее радикальные группы вроде «Черных пантер» выступали за насилие. Как вы и сами можете предположить, дедушка Тедди обеими руками голосовал за ненасильственные действия, точно так же, как бабушка Анита и моя мама.
Антивоенное движение набирало силу. В нашем городе восемнадцатого октября ночью взорвались бомбы в двух призывных пунктах. Обошлось без убитых и раненых. Полиция опубликовала портрет подозреваемого, нарисованный со слов очевидца, который видел какого-то подозрительного человека рядом одним из этих пунктов. Я с ним никогда не встречался… и все-таки что-то в нем показалось мне знакомым. После того как мама бросила газету в мусорное ведро, я незаметно достал ее, вырезал портрет, нарисованный полицейским художником, и спрятал в жестянку с моими сокровищами.
Я не знал, как воспринимать весь этот социальный хаос, и старался жить по совету матери: по совести, не принимая близко к сердцу все то, что обрушивается на тебя. Телевизионные новости – это не все новости, говорила она, и мир сохраняют единым целым как раз те люди, которые не попадают в новости, предпочитая жить своей жизнью.
Но, что бы ни происходило, музыка в тот год звучала удивительная. Перси Следж[36], «Мамас энд Папас», Саймон и Гарфункель, «Мотаун…»[37], «Фо топс», «Супримс», «Мираклс»[38]. «Битлз» выпустили альбом «Револьвер», Боб Дилан – «Светлое на светлом», «Бич бойз» – «Любимые звуки». Гитара Джима Макгуинна блистала в записи «На высоте восьми миль» группы «Бердз».
Октябрь перетек в ноябрь, и с приближением зимы страна как-то успокоилась, но ненадолго. Пришли бумаги о разводе, подписанные моим отсутствующим отцом, одобренные судом, и, хотя женитьба оставалась священной для мамы, мы жили в такое время, когда все меньше и меньше людей соглашалось с ней. Мы провели прекрасный День благодарения в доме дедушки и бабушки, и они пригласили друзей, у которых не было своей семьи.
На Рождество мы с мамой, дедушкой и бабушкой пошли к мессе. Церковь освещалась только лампами над алтарем и сотнями мерцающих свечей вдоль нефа. Если ты прищуривался, то колонны и своды, находившиеся вдали, словно таяли, давящее величие архитектуры уходило, пространство становилось почти домашним, словно ты перенесся на многие сотни лет в прошлое и оказался в тихом, неприметном месте, где и произошло чудо, а свет шел не от сотен свечей, но из самого воздуха, в куда менее суетливую эпоху до изобретения часов, в ночь мира и покоя, от которой обновленный мир и начал отсчет своего времени.
Четырьмя днями позже, 28 декабря, почитав час перед сном и прежде чем выключить свет, я достал из ящика ночного столика флорентийскую жестянку. После поджога призывных пунктов я несколько недель время от времени всматривался в портрет подозреваемого бомбиста, не понимая, чем он так притягивал меня, но потом интерес пропал, и я, наверное, с месяц не смотрел на рисунок. На этот раз, едва повернув газетную вырезку к свету, я осознал, что полицейский художник, исходя из примет, которые запомнил случайный свидетель, нарисовал, пусть и не так чтобы точно, портрет Лукаса Дрэкмена.
До того как я увидел во сне Фиону Кэссиди, мне приснился Лукас Дрэкмен, в ночь после того дня, когда я, придя в общественный центр, обнаружил там обещанное пианино и миссис О’Тул начала учить меня на нем играть. Во сне я увидел его подростком, когда он, уже убив родителей в их постели, крал деньги, драгоценности и кредитные карточки, которые только мог найти. Я услышал, как он говорил мертвому отцу, стоя у залитой кровью кровати: «
То ли свидетель дал неточное описание, то ли художник неудачно перенес услышанное на бумагу, но пропали глубоко посаженные глаза Лукаса Дрэкмана, да и с формой лица он, пожалуй, промахнулся. Нос, правда, напоминал ястребиный, такой же, как был у убийцы, но лицо выглядело слишком узким, слишком вытянутым. Что точно удалось запомнить свидетелю и передать художнику, так это полные, чуть ли не девичьи губы, которые в жизни даже резче, чем на портрете, контрастировали с аскетичным лицом Лукаса Дрэкмана.