В первый час после смерти комната так пуста, что каждый звук приобретает ужасающую четкость, точно стук ножа по стеклу. Мягкое шарканье туфель, когда кто-то уходит и закрывает за собой дверь, исключительно явственно: каждый краткий шаг весом и отличен от предыдущего. Тело лежит на полу, невидящие глаза уставились в половицы, будто ищут ответ, погребенный в древесных волокнах. Затылок испещрен пятнами теней от качающихся за открытым окном деревьев. Струйка красного, которая, змеясь, стекает по щеке, чтобы собраться лужицей у сжатого кулака, теперь так же безобидна, так же лишена угрозы, как подкрашенная вода. Черты лица обмякли, рот слегка приоткрылся, на лице — удивление. Морщины на лбу складываются в кряжи излишней тревоги. В нескольких футах лежит саксофон… Легкий ветерок из-за окна приносит дневную прохладу с зелено-золотым запахом лилий и вьюнков. Шорох листьев. Сгущение света. Голубой проблеск неба сквозь ветки. Некоторое время спустя мышь с потрепанной шерсткой, с одним молочно-белым глазом, пробегает по полу, садится против тела и нюхает воздух. Мышь обходит человека кругом. Она исследует внутренние карманы его серого костюма, дрожит на туфлях, пробует на зуб шнурки, сует нос в штанину. Слабый и хаотичный, металлический звук поднимается из-за окна. Мышь неуверенно встает на задние лапы и снова нюхает воздух, потом спешит назад к своей дыре под обеденным столом. Звук становится сильнее, когда в пьяном удивлении шатко вступают все новые инструменты. Быть может, мышь прогнал шум, а возможно, она испугалась чего-то меняющегося в самом человеке. Из его подбородка начинают вырастать вьющиеся нити темно-зеленых грибков-микофитов, мимикрирующие под текстуру волос, ползущие и сплетающиеся на его лице, пока музыка подходит все ближе. Нити движутся в такт музыкальному ритму. В лязге звука единства больше, чем в какофонии, но еще нет связности, как будто несколько человек, настраивая свои инструменты, заиграли каждый свое, не сообразуясь с остальными. В сумбуре помпезных рожков и труб слабо скулит скрипка. Нити микофитов бродят лениво, пытаясь колонизировать кровь. Музыка все резвится, то меланхоличная, то вызывающая. Человек, разумеется, ничего не слышит; кровь у него на лбу начала запекаться. Воздух в комнате стал сырым, вонючим. Сгустились тени. Стол в углу, на котором лежит недоеденный бутерброд, отбрасывает зловеще пурпурную тень. Наконец музыка достигает крещендо под самым окном. В ней слышится вопрос, точно музыканты переглядываются, взглядом спрашивая друг друга, что делать теперь. Лицо человека чуть движется от вибрации. Его микофитовая борода раздвигается в улыбке. В ином освещении он, возможно, показался бы живым, просто внимательно всматривающимся в половицы, в квартиры подними. В Религиозном квартале, созывая к предвечерней молитве, глухо звонит колокол. День почти закончился. В комнате становится холоднее, ведь из нее начинает уходить солнечный свет. Музыка уже не мешкает. Еще несколько минут, и она лязгает по лестницам к квартире. Она звучит так, будто бежит. И она действительно бежит. Тщась перегнать музыку, нити распространяются все дальше, все быстрее, затягивая тело темно-зеленым покровом, закрывают лицо уродливой маской. Под напором ревущих рожков и знойных стежков скрипок дверь начинает прогибаться. Кто-то вставляет в замок ключ и поворачивает дверную ручку. Дверь открывается. Музыка вступает во всей своей хаотичной славе. Человек лежит на полу совершенно неподвижно, рядом — почти высохшая лужа крови. Его обступает частокол ног. Мелодия превращается в погребальный плач, мучимый призраком какого-то странного духового инструмента. Музыканты водят хоровод вокруг тела, их страдание течет сквозь мелодию, их длинные угловатые тени пляшут на теле. Но, если не считать зеленоватого оттенка, лицо человека вернуло себе прежний вид. Грибок исчез. Кто бы мог знать, что такое случится. Только мертвец, смотревший в волокна дерева, точно там скрывалась какая-то тайна. Мертвец вскакивает на ноги и подбирает свой саксофон. Улыбается. Берет со стола свою шляпу и надевает ее на голову, пряча кровь. Облизывает губы. Подносит к ним мундштук, а все остальные инструменты умолкают. Он начинает играть, и нота выходит чистая, но без гармонии, его собственная мелодия, но нестройная. Лица друзей фокусируются, окружают его. Журчат слова. Друзья смеются, обнимают его, говорят, как рады, что это лишь шутка, мол, им наговорили страшных вещей, пожалуйста, не надо их впредь так пугать. Они ведь не знали, играть им на похоронах или по случаю обошедшегося без слухов воскресения. Не в силах решить, они играли в честь обоих. Он тоже смеется, хлопает ближайшего по плечу. Играйте, говорит он. Но он уже не из их оркестра. Играйте, молит он. Но он не один из них. И они играют: маршем выходя из квартиры, они играют. Он больше не один из них. Когда закрывается дверь, комната так же пуста, как и прежде, хотя музыка эхом отдается на лестнице. Со временем все звуки стихают. Стихают, пока от них не остается одно лишь воспоминание, а потом и оно исчезает тоже. Ничто в комнате не шелохнется. Человек пришел в себя. Это первый час смерти в городе Амбра. Долго отдыхать вам не позволено. В определенном смысле вы можете снова стать самим особой. Хуже другое: вы, возможно, будете помнить все до последней мелочи, но ничего не сможете изменить.