Одной этой мысли хватило, чтобы еще сильней вонзить шпоры в кровоточащие бока моей бедной лошадки, и та перемахнула с разбегу через живую изгородь, так аккуратно постриженную, что я мог бы поклясться, что принадлежала она какому-нибудь педантичному швейцарскому землевладельцу, хотя поля за нею смотрелись как-то уж слишком богато для нищих горцев, которые жили почти исключительно тем, что поставляли наемных солдат к монаршим дворам Европы, и особенно в Ватикан. Папа римский доверял им охрану своей персоны, поскольку, как и все остальные наемники — головорезы, они питали беззаветную преданность единственно к туго набитому кошелю. Фанатичная верность идее являлась для большинства из швейцарцев непостижимою тайной. Представители нации сей не страдают, как правило, острыми припадками идеализма. Жизнь у них на протяжении многих веков была столь тяжела, что со временем самым заветным для них желанием, — для богатых ли, бедных, не важно, — стало стремление к теплому очагу и набитому пузу. Из всех весьма прозаичных сих горцев только, пожалуй, друг мой, ла Арп, наделен был хоть каким-то воображением, да и то изрядно разбавленным практицизмом. Безо всяких излишеств. И тут мы заскользили. Прижав уши, согнув задние ноги, будто бы намереваясь прилечь, лошаденка моя ринулась вниз по пологому склону в долину, заваленную нетронутым снегом.
Сквозь пелену снегопада мне удалось разглядеть единственный низенький, крытый соломою домик. Из трубы его валил дым.
Раздался звук выстрела. Я обернулся и поглядел наверх. Монсорбье остановился на вершине холма. Перезаряжая второй свой пистолет, он прокричал мне:
— Глупец! — словно бы тем, что я не даю ему захватить себя, я оскорбляю здравый смысл и проявляю самый что ни на есть дурной вкус.
Кобылка моя, очутившись на дне долины, поначалу еще пыталась устоять на снегу футов в шесть глубиною, который уже раздавался под нею, потом, тяжело задышав, завалилась на бок и упала, уставившись в серое небо невидящими закатившимися глазами. Пара, от нее поднимавшегося, с избытком хватило бы, чтобы привести в движение один из этих чудовищных паровозов Тревитика. Я вытащил ногу из стремени и оглянулся на Монсорбье, который теперь махал белым платком и кричал:
«Переговоры!» На фоне общей белизны снега белый платок его был едва различим, так что я счел вполне допустимым сделать вид, что я вообще ничего не заметил, и достал одно из своих ружей. Кремневый затвор выбил искру, но порох в полке не воспламенился; таким образом, я упустил замечательную возможность избавиться от докучливого моего недруга.
— Перемирие! — надрывался он. — Нам нужное кое — что обсудить с вами, брат. — Теперь он апеллировал к былой моей верности братству, о коем упоминал я выше, вот только громкие заявления иллюминатов и тогда не особо меня убеждали, и я отнесся к словам его с недоверием, подозревая какую-то хитрость.
— Отныне пусть мир преобразует себя без моей уже помощи, прокричал я в ответ. — Дайте мне уйти, Монсорбье. Я не предатель, и вы, как никто, должны это понять.
— Я читал ордер на ваш арест! — дыхание его вырывалось изо рта облачком пара, и я едва ли не ожидал разглядеть в облачках этих грозные буквы судебного документа, как сие изображается на политических карикатурах. Он явно надеялся задержать меня здесь до прибытия своих людей. И все же, чего я никогда не умел, так это устоять перед соблазном вступить в какой-нибудь диспут. Пусть даже, оставаясь сейчас на месте, я рисковал своей жизнью, все равно я ответил ему:
— Перепев старой песенки, Монсорбье, вот и все. Выбирай для себя, во что хочешь верить. Причина, почему я покидаю Францию, заключается в том, что Истина стала уж как-то слишком податливой. А я не желаю перекраивать жизнь свою и опыт так, чтобы они совпадали с текущей Теорией. Мечты Робеспьера разбились в прах. Им сейчас движет только разочарованность. И я не намерен стать жертвой его помешательства. Что ж нам теперь, гильотинировать целый мир лишь потому, что не желает он соответствовать посылкам нашего незаурядного оптимизма?
— Вы покидаете Францию в момент величайшей ее нужды, подобно всем этим велеречивым модникам, которые думают, что Революцию можно свершить за какие-то пару часов, изменив только пару имен.
Я, однако, не почувствовал никакого укола вины.
— Я уезжаю, сударь, потому, что Робеспьер теперь хочет обвинить всех и вся, кроме себя самого и бредовых своих мечтаний. А бред его, сударь, стоил бы мне головы. Таким образом, побуждение у меня одно. И оно, я бы сказал, более по существу, нежели ваше. И, кстати, это еще не Швейцария?
— Граница примерно в лиге, может, чуть больше, к северу.
Я принялся перебирать содержимое своих седельных сумок.
— Думаю, мне пора, сударь.
— Вы меня сами сделали вашим врагом, фон Бек.