Случается на углах улиц в этом квартале, иногда снабженных скамьями и сквериками, услышать разные истории. Неподалеку обитает сухопарая и милая Элиза, разговорившись с которой можно узнать, что она живет на два дома (второй в Париже). Элиза полька и цитирует Чеслава Милоша, высказывая сведенборговскую мысль, что в аду часто можно оказаться в реальности, что для этого не надо покидать этот мир, а случается, что только шаг за порог или невидимую ограду отделяет нас от преисподней. И тут же Элиза добавляет, что стихи — это всё, что она способна вымолвить по-польски, ибо старается не говорить на родном языке, поскольку когда-то получила травму, из-за которой отринула родную речь и приняла иудаизм; так же поступили ее родная сестра и племянница, изучающая теперь политику в Еврейском университете. «Польские гены, — грустно говорит Элиза по-английски, — единственные в мире гены, которые переносят антисемитизм на молекулярном уровне».
«И в то же время, — добавляет она, — нигде, как в Польше, в которой во время войны было уничтожено почти все еврейство, не было столько героев, спасавших евреев от нацистов».
Я вспоминаю бабку своего приятеля, рижскую полячку, нежно любившую своих внуков, но неизменно звавшую их «жиденятам»… Разумеется, всё это говорит только о том, что любовь и ненависть — кровно родственные вещи. Пример Каина и Авеля сообщает нам, что, по сути, ненависть есть острая нехватка любви. Объект, испытуемый любовью, с необходимостью испытывается и ненавистью.
Элиза в ответ неуверенно качает головой и рассказывает историю о том, как одна польская семья спасла еврейского мальчика, чьи родители сгинули в Освенциме. После войны они решили усыновить мальца и привели его к молодому ксендзу, чтобы крестить. Ксендз отказался крестить мальчика и велел им отыскать родственников ребенка и передать его им на воспитание. Так они и поступили, и мальчик отправился в Израиль, к своим дальним родичам. «Этот ксендз потом стал папой, — говорит Элиза и добавляет: — Гитлер для христиан был воплощением зла, антихристом. И когда он обратил всю свою злобу на евреев, они поняли, что зло уничтожает добро. Раньше они не сознавали, что евреи несут светоч добра, что они — пример для всего мира. После войны протестанты закрыли свои миссии в Палестине, запретив проповедовать христианство среди евреев…»
В Рехавии, как и в любом другом насыщенном человеческим материалом месте, есть свои чудаковатые личности. Например, два коротышки: супружеская пара, оба в очках с толстенными линзами, оба нездоровые, благоухающие лекарствами, особенно она, которую он бережно поддерживает под руку и ведет маленькими шажками по тротуарам, когда все расходятся из синагоги. На нем перекошенная кипа, борода растет неровно — клочьями, но голос его тверд и зычен — вот воплощение мужского начала: он рассказывает ей обо всем, что происходит вокруг, а она переспрашивает, и, когда я нагоняю их, спускаясь на свою улицу, она говорит:
— А что рабби в проповеди сказал о будущем?
— Он не говорил о будущем. Он говорил о том, что сейчас небеса решают вопрос о будущем.
— Значит, он ничего не сказал о будущем?
— Нет. Он ничего не сказал о будущем.
Еще одна примечательная личность Рехавии: миниатюрная женщина с грубым макияжем, выходящая на улицу в блондинистом парике, красном пальто и в туфлях на огромных платформах. Издали — модная девочка, вблизи — странноватая молодящаяся старуха; она беседует с подростками, вышедшими из синагоги, что-то театрально рассказывает им. Актерка проницательно оглядывает прохожих, а девочки слушают ее завороженно, от чего, как любой лицедей, странная старушка на котурнах явно получает вдохновение. Я прохожу мимо и осознаю, что она в лицах пересказывает «Гарри Поттера».
Самый распространенный транспорт в западной части Рехавии — детские коляски, часто спаренные, катамараны для двойняшек. На игровых площадках множество чумазых и страстно поглощенных беготней детей, оставленных ушедшими в синагогу взрослыми, малышня под присмотром дежурных мамаш, увлеченных хлопотами о своих личных выводках. Особенно поражают девочки в платьях, порхающие по оградам, и яростно стремительные мальчики в пиджачках, из-под которых свисают замызганные цицит; не ясно, как только держится видавшая виды кипа при таких скоростях. Детей на огромной площадке видимо-невидимо — и они при всей разудалости поразительно самоорганизуются, остаются в рамках.
В эти дни в двери домов квартала стучатся робкие мужчины, которые, близоруко глядя через порог, неуверенно показывают мятые рекомендательные письма от раввинов в целлофановых конвертах и кланяются, горячо благодаря, когда получают цдаку[3].
39