Петров хотел еще что-то добавить, но в этот момент в храме что-то случилось. Громовой звук — низкий, вибрирующий, удивительной силы и красоты — пронесся вдруг, обволакивая собой настороженную тишину огромного здания. И затих. От этого звука мама Галя побледнела и опустилась на скамейку, пораженная им. Вслед за первым раздался второй — выше, светлее, чище. И опять наступила пауза, особенно значительная после этих торжественных, потрясающих душу звуков. А потом в храм хлынула целая волна их, и начался настоящий потоп — перемежаясь, сменяя друг друга, обгоняя или сливаясь, они мчались под сводами собора, и казалось, звучит весь храм: его колонны, его алтарь, его стены, плиты его пола, эти яркие витражи; казалось, все это вдруг обрело невероятную способность в звуках выразить все свои многовековые раздумья. Да и в самом деле трепетали, словно оживая, дубовые скамьи под утомленными путешественниками, сотрясались высоченные стрельчатые окна, и витражи явственно зазвенели в потоке этой музыки, что вошла в мрачный храм как весть о радости, как весть о жизни, о свете, о любви.
— Ах, что это такое? — спросила мама Галя, в то время как обеспокоенный ее бледностью папа Дима обнял ее за плечи и легонько прижал к себе, что-то прошептав ей на ухо.
— Фуга Баха! — ответил, не поняв маму Галю, Петров. Потом, сообразив, о чем спрашивает мама Галя, он крикнул ей — в этом музыкальном, мощном шуме нельзя было говорить обычным голосом, он терялся и слова пропадали, растворялись в нем бесследно: — Это орган, Галина Ивановна. Второй по величине в Европе! Там тысяча труб! Шестьдесят два голоса. Мотор в сто сил.
Он что-то кричал еще, желая высказать все, что сам знал о здании, которым искренне восхищался и любил, как любил весь этот город, где впервые пролилась его кровь и который он считал как бы второй своей родиной.
Но мама Галя не слушала его, молитвенно устремив милые глаза свои на высокие витражи, словно оттуда, из-за окон, из этой игры прозрачных красок рождалась музыка, взволновавшая ее до самой глубины души. Она сидела, наслаждаясь, с упоением и каким-то страхом — ее просто пугали эти низкие звуки, от которых гудели даже плиты пола и от которых, кажется, готово разорваться сердце, если они станут еще ниже. Но они перемежались светлыми звуками, звавшими куда-то ввысь, в недосягаемые безоблачные дали, и она переводила дыхание, как делают это дети после слез. Игорь, не умея понять своих чувств, невольно прижался к маме Гале, словно обороняясь от чего-то, что властно входило в его мир, и словно разделяя и радость и испуг матери.
Состояние это не покидало маму Галю еще долго после того, как замолк орган и собор погрузился в свою холодную, печальную, сырую тишину, нарушаемую лишь осторожными шагами посетителей, почти невидных в просторе храма.
— Ну, вот за это, Василий Михайлович, спасибо! Я просто потрясена. Ну что за выдумка этот орган! Мне кажется, что его придумал человек, который хотел оторваться от подлости и низменности жизни и возвысить дух человека.
— Не сделайтесь верующей, Галина Ивановна, — усмехнулся Петров, любуясь мамой Галей.
— А я верующая и есть, — засмеялась она в ответ. — Я верю вот в это высокое небо, в солнце, в ветер, во все, от чего хочется жить и что помогает перебороть в себе дурные мысли и настроения. Верую в Игорешку, в его будущее — в то, что он станет настоящим человеком! Верую в папу Диму, хотя, на мой взгляд, он мог бы быть лучше, чем он есть. Верую в вас, потому что вы пролили свою кровь на берегах этой реки. Верую в Люду, ведь это она тащила вас на плащ-палатке, когда было нужно, а сейчас — терпит вас!
Она рассмеялась. Петрова взяла обе ее руки в свои и ласково-ласково посмотрела маме Гале в самые глаза.
— Вот вы какая, оказывается! — сказала она.
— Язычница! — сказал Петров. — Если бы я был епископом Альбертом, который принес на берега этой реки свет христианства, я бы, не задумываясь, сжег вас на костре за этот наивный символ веры в жизнь.
— Вы не Альберт, но избрали самую мучительную казнь для меня, — сказала мама Галя. — Вы уморили меня голодом! Уйдемте отсюда. Хватит с меня истории. Я жажду современности, то есть я хочу обедать, а после обеда полежать, и потом надо же на Игорешкиных птенцов поглядеть. Это тоже жизнь. Пока!
И, подхватив Петрову под руку, она отправилась с ней на вокзал, предоставив мужчинам лезть по ста двадцати восьми ступенькам на башню Домского собора и оттуда, с высоты птичьего полета, обозревать море рижских крыш, а также смотреть потолочные перекрытия собора из лиственничных стволов четырехсотлетней давности, которые, как говорил Петров, при прикосновении звенят, точно струны.
Папа Дима, не будучи столь решительным, сколько упрямым, завистливым взглядом проводил ушедших и, прислушиваясь к урчанию в давно пустом желудке, поплелся вслед за Петровым. Он, по правде говоря, тоже жаждал современности, но ему неловко было сказать об этом Петрову, который, раз начав что-нибудь показывать, показывал до конца.